Древний Аллан. Дитя из слоновой кости — страница 68 из 80

– Вставайте, гости мои! – воскликнул он. – Вставай, народ мой! И прежде всего встань ты, Шабака, возлюбленный брат мой, которому Египет и я обязаны всем!

Тогда мы поднялись, и я занял почетное место за пиршеским столом, усадил матушку рядом и огляделся в поисках Амады, но нигде ее не увидел. Мраморное кресло, в котором она должна была восседать рядом с царевнами, пустовало. Сперва я подумал, что она опаздывает, но время шло, а ее все не было; тогда я спросил: может, ей нездоровится, но ответить мне никто не смог.

Пир проходил сообразно всем древним церемониям, сопутствующим венчанию фараона Египта на царство, благо приглашенные на пир старейшины хорошо помнили традиции, а писцы и жрецы записывали все на свитках.

Я же не был ни писцом, ни жрецом и ничего не записывал. Наконец фараон поднял кубок во славу своих подданных, а подданные восславили фараона. Затем двери распахнулись, и в залу вошла процессия бритоголовых, облаченных в белые одежды жрецов – они несли на погребальных носилках мертвое тело, спеленутое вроде мумии. Сначала сотрапезники было рассмеялись, потому что подобный ритуал не проводили в Египте давно: его перенял Царь царей Востока, и с тех египтяне о нем забыли. Но вот смех стих: траурная процессия жрецов, проходившая мимо величественных колонн и то скрывавшаяся в их тени, то будто выраставшая из тени, мало-помалу заворожила пирующих, произведя на них поистине гнетущее впечатление, тем более что сопровождалась она заунывным траурным пением.

В наступившей тишине матушка шепнула мне, что они несут тело последнего египетского фараона, извлеченное из гробницы, впрочем, я не мог сказать наверняка, так это или нет. Наконец они поднесли мумию, увенчанную царским уреем и покрытую траурными гирляндами, к Пероа, и, когда водрузили ее на ноги у него за спиной, аккурат между ним и тем местом, где сидели мы с матушкой, сердца наши налились тяжестью.

Мне в ноздри тут же ударил тяжелый запах бальзамов, на голову упал увядший цветок с гирлянды, а оглянувшись через плечо, я увидел нарисованные или расписанные финифтью глаза золотой маски: они будто уставились на меня. Я не на шутку испугался, сам не знаю чего. Нет, конечно, не смерти, потому как последнее время не раз смотрел ей в лицо, и она меня нисколько не страшила. На самом деле то был даже не страх, а скорее глубокое ощущение бренности всего сущего. Мне показалось, что это ощущение проникло в самую глубину моего сознания – Шабаки или Аллана Квотермейна, поскольку видения в моем сне, или что это было, через дух вдохнули жизнь в нас обоих, – и, как никогда прежде, я вдруг со всей отчетливостью почувствовал, что… все есть ничто; что победа и любовь, и даже самое жизнь суть никчемны; что в действительности не существует ничего, кроме человеческой души и Бога, которому, возможно, душа отчасти и принадлежит и который отпускает ее на какое-то время, чтобы она действовала от его имени, совершая добро или зло. При мысли об этом я поднялся, сам не свой: на мгновение мне показалось, будто все, что делает человека человеком, куда-то исчезло, и я стою один-одинешенек, нагой перед достославным Богом, видимый лишь ярким звездам, озаряющим его небесный престол. Да-да, и в это самое мгновение я вдруг постиг, что все боги есть не что иное, как один Бог, многоликий и разноименный.

Потом я услышал, как жрецы возгласили:

– Фараон, Осирис приветствует фараона, живущего на земле, и передает ему послание: «Подобным мне будешь ты, где буду я, там будешь и ты, ибо отныне суждено тебе жить веки вечные».

Фараон живой поднялся и поклонился фараону усопшему, и следом за тем фараона усопшего понесли обратно к его вечному пристанищу, а я подумал: «Что, если его Ка, или дух, или часть его, продолжающая жить, сейчас наблюдает за нами и запоминает пиршество, в котором он и сам когда-то участвовал, среди пышного убранства этого колонного зала, в точности, как все происходило с его праотцами сотни, а то и тысячи лет назад».

И лишь когда мумию унесли прочь, лишь когда смолкли последние отголоски траурного пения жрецов, у пирующих снова отлегло от сердца. И вскоре они забыли о происшедшем, ибо живым свойственно забывать о смерти и о тех, кого поглотило Время: вино было добрым и крепким, глаза у красавиц сверкали точно звезды, наши копья венчала победа, и Египет снова стал свободным, пусть и на время.

Так продолжалось до тех пор, пока Пероа не поднялся и не удалился, звеня массивными золотыми сережками в ушах, и пока не смолкли трубы, возвестившие о его уходе. Я тоже встал, собираясь с матушкой покинуть пиршество, как вдруг в зале появился гонец, сообщивший, что меня с карликом Бэсом ждет фараон. Мы отправились прямиком к нему, а мою матушку кто-то из военачальников сопроводил домой. Когда я проходил мимо нее, она удержала меня за рукав и шепнула на ухо:

– Сынок, что бы ни случилось, не падай духом и помни, что земля не на одних женщинах держится.

– Хорошо, – ответил я, – земля держится на смерти и на Боге, а может, смерть и Бог держат ее.

Не знаю, кто вложил эти слова в мои уста, тем более что их смысл я так и не понял, а времени поразмыслить над этим не было.

Гонец проводил нас до дверей в личные покои Пероа, те самые, где я виделся с ним по моем возвращении с Востока. Гонец пригласил меня войти, а Бэсу велел подождать за дверью. Я вошел и увидел там двух мужчин и женщину: все трое стояли молча. Это были сам фараон, не успевший снять с себя парадную мантию и двойной венец, и верховный жрец Исиды в белом; рядом с ними стояла Амада, тоже облаченная в белые одежды Исиды.

Стоило мне увидеть ее в этом наряде, как у меня замерло сердце и я застыл как вкопанный, не в силах вымолвить ни слова. Она тоже хранила молчание, а под прозрачной вуалью я разглядел ее печальное, бледное лицо, точно у мраморного изваяния. И то верно, сейчас она больше походила не на прекрасную живую девушку, а на саму богиню Исиду, чьи символы служили ей украшениями.

– Шабака, – молвил наконец фараон, – египетская принцесса-цесаревна Амада, она же жрица Исиды, намерена тебе кое-что сообщить.

– Так пусть же египетская принцесса-цесаревна обратится к своему слуге и нареченному супругу, – ответствовал я.

– Благородный Шабака, главный военачальник, – начала она холодным, звонким голосом, словно повторяла заученный урок, – знай же, что отныне ты мне не нареченный супруг, а я тебе больше не нареченная жена, ибо я намерена вернуться к служению божественной Исиде.

– Не понимаю. Может, соблаговолишь выражаться яснее? – едва выговорил я.

– Хорошо, я буду говорить яснее, благородный Шабака, яснее, чем ты, говоривший со мной прежде. И раз уж мы видимся с тобой в последний раз, мне и правда следует выражаться яснее. Так слушай же. Когда ты вернулся с Востока, то в этом самом зале поведал нам о том, что там с тобою приключилось. Потом говорил карлик, твой слуга. Он сказал, что ты назвал мое имя Великому царю. Я не на шутку рассердилась, но, даже когда я просила, чтобы его за это высекли, ты не стал отрицать, что именно он выдал мое имя царю, хотя фараон здесь же сказал, что, если это все же был ты, дело принимает уже совсем другой оборот.

– У меня не было времени оправдаться, – ответил я, – потому что тогда же объявились посланцы от Идернеса, а потом, когда я искал тебя, чтобы рассказать все как есть, ты куда-то исчезла.

– А разве у тебя не было на это времени, – холодно вопросила она, – тогда, под пальмами в дворцовом саду, когда мы были уже помолвлены? О, времени у тебя было сколько угодно, но тебе не хотелось признаваться, что ты купил себе жизнь и получил великие дары, заплатив за все честью египетской принцессы-цесаревны, чью любовь ты украл.

– Ты не понимаешь! – в отчаянии воскликнул я.

– Прости, Шабака, но я все отлично понимаю, ибо на пиру в честь Идернеса я слышала от тебя самого, что «имя Амады» сорвалось у тебя с языка и тут же дошло до ушей Великого царя.

– В словах Идернеса и его прихвостня не было ни слова правды, за это мы с Бэсом с ними и поквитались.

– Возможно, было бы куда лучше, если бы ты сохранил им жизнь, тогда бы они сами признались, правда это или ложь. Но тебе, конечно, было выгоднее, чтобы они были мертвы, ибо с мертвецов какой спрос, вот ты и вызвал их на поединок.

Я едва не задохнулся и не смог выговорить ни слова в ответ, мне вдруг показалось, что рассудок покидает меня, а она меж тем уже более снисходительно продолжала:

– Я не желаю срывать на тебе зло, брат мой Шабака, в частности, потому, что ты совершил великие подвиги во славу Египта. Помимо того, по закону, которому я служу, я не вправе гневно говорить с кем бы то ни было. Да будет тебе известно, что, узнав всю правду, поскольку я не могу любить никого, кроме тебя, по плоти и потому же не могу выйти замуж ни за кого другого, я искала заступничества у богини, к которой обратилась ради тебя. И она соблаговолила меня принять в свои объятия, забыв о моем отступничестве. И в этот самый день я во второй раз дала обеты, которые уже не могут быть нарушены, так что отныне нам не суждено увидеться вновь, никогда, к тому же фараон внял моей просьбе и соблаговолил наречь меня верховной жрицей и прорицательницей Исиды, назначив мне местожительством ее храм в Амаде, в далеком Верхнем Египте, где я родилась. Итак, между нами все сказано и сделано, а посему прощай.

– Сказано и сделано не все, – вспыхнул гневом я. – Фараон, прошу твоего позволения рассказать во всех подробностях, как имя благородной Амады стало известно Царю царей, и пусть это будет сделано в присутствии карлика Бэса. Ибо даже рабу дозволено сказать свое слово перед тем, как ему вынесут приговор.

Пероа взглянул на Амаду – она не возражала – и сказал:

– Позволяю, великий воин Шабака.

Вслед за тем в покои фараона позвали Бэса – он с любопытством огляделся кругом и уселся на пол.

– Бэс, – обратился я к нему, – ты не слышал ни слова, произнесенного здесь. (Тут я ошибался, поскольку, как он сам мне потом признался, карлик все слышал, потому что дверь была приоткрыта.) Так вот, Бэс, ты должен повторить слово в слово все, что произошло при дворе Царя царей до того, как меня вытащили из лодки, и после.