Так, однажды она увидела Амаду, коленопреклоненную и рыдающую перед статуей Исиды в храме, и это сильно меня опечалило. Видела она и святого Танофера, погруженного в раздумья во мраке Бычьей пещеры, и прочла в его мыслях, что он думает о нас, хотя о чем именно, узнать не смогла. А еще Карема увидела восточных посланников, передающих какие-то свитки фараону, и по его лицу догадалась, что он встревожен и что Египту снова грозят беды. И тому подобное.
Вскоре слухи о чудесных способностях Каремы разлетелись по всей стране, и эфиопы стали бояться ее колдовских чар – с тех пор, что бы они там себе ни думали, никто больше не смел называть ее уродицей. К тому же дар у нее был самый что ни на есть настоящий: когда она рассказывала мне о тех или иных вещах, как, например, о прибытии восточных посланников, это непременно случалось, и тогда мне многое становилось понятно, хотя толковать свои видения она сама не могла.
Теперь, после того как я снова окреп, а Бэс прочно обосновался на престоле, мы с ним решили заняться тренировкой и обучением эфиопского войска, которое до сей поры являло собой скорее банду разбойников с луками и щитами. Мы разбили воинов на фаланги, как у греков, вооружили длинными копьями, мечами и большими щитами взамен прежних маленьких. Потом мы взялись за лучников – обучили их выдвигаться вперед разомкнутым строем и стрелять из-за укрытия, ну и, наконец, выбрав лучших воинов, назначили их командирами и начальниками. Так, спустя два года моего пребывания в Эфиопии у нас сформировалось войско числом шестьдесят тысяч человек, а то и больше, и я был готов без страха выступить с ним против любой армии мира, поскольку наши воины отличались небывалой силой и храбростью, и потом, как я уже говорил, они были прирожденными воителями. К тому же луки у них были длиннее и крепче, чем у кого бы то ни было, и стреляли эфиопы намного дальше, чем воины с Востока или египтяне.
Эфиопские вельможи удивлялись, зачем нам с царем все это нужно, ибо они не видели врага, против которого можно было бы выставить эдакую силищу. Поэтому мы с Бэсом созвали отдельный совет и все им разъяснили, заметив, что воинам надлежит быть готовым к войне во всякое время, потому как, прознав об их богатствах, Царь царей, не исключено, попытается захватить их страну. Так что месяц за месяцем я занимался своим делом, не жалея сил: водил войско в отдаленные уголки Эфиопии, чтобы они привыкали к дальним походам, и несли с собой все необходимое, включая продовольствие.
Так продолжалось до тех пор, пока не случилась беда: однажды по возвращении из очередного дальнего похода – нам надлежало покарать одно племя, члены которого расправились с нашими охотниками, и в отместку мы угнали у них несколько тысяч голов скота – я узнал, что моя матушка при смерти. Ее сразила лихорадка, распространенная в это время года, и ей не хватило сил побороть недуг, потому как она была совсем стара и слаба.
Поскольку лекарь так и не смог ей помочь, жрецы Саранчи денно и нощно молились в храме за ее здравие. Да, они молились золотому идолу Саранчи, установленному на алтаре святилища, окруженному хрустальными саркофагами с телами усопших эфиопских царей. На меня подобное зрелище произвело безотрадное впечатление, и Бэс тогда спросил, какая разница, кому поклоняться – Саранче или образам со звериными головами, или же карлику, похожему на него, как мы делаем в Египте, и я не нашелся, что ему ответить.
– Истина, брат, в том, – сказал он, поскольку с известных пор обращался ко мне только так, – что все люди на свете обращаются с мольбами не к тому, что видят и что должно почитать, а к тому, что они воспринимают как некий знак. Однако, почему эфиопы избрали себе божественным символом вездесущую Саранчу, я, увы, сказать не могу. Как бы то ни было, они поклоняются ей не одну тысячу лет.
Когда я подошел к ложу, на котором лежала моя матушка, то застал ее в бреду и понял, что долго она не протянет. Но вскоре сознание у нее прояснилось – она узнала меня, и по ее бледным щекам потекли слезы: ведь я все-таки успел вернуться до ее отхода в иной мир. Она напомнила мне о том, что всегда говорила: умереть ей суждено в Эфиопии, и попросила похоронить ее в земле, а не над землей в хрустальном саркофаге, как велит здешний обычай. Потом она сказала, что видела во сне моего отца и меня и что мне не стоит так печалиться по Амаде, ибо, как ей стало известно, пройдет совсем немного времени и я снова буду целовать ее в уста.
Я спросил, означает ли это, что я женюсь на Амаде и что мы будем жить в счастье и достатке. Матушка ответила, что, по ее разумению, я непременно женюсь на ней, а остальное ей неведомо. Тут ее лицо исказилось от боли: должно быть, ей подумалось о чем-то горестном – и, оставив разговоры об Амаде, она попросила Карему принести мне розовые жемчужины, потом благословила меня, помолилась за наше воссоединение в обители Осириса и вскоре умерла.
Я распорядился забальзамировать ее по египетскому обычаю и положить в хрустальный саркофаг со скарабеем на сердце, которого Карема подобрала где-то в городе: дело в том, что она везде и всюду искала вещицы, которые напоминали был ей о Египте, благо время от времени путешественники и чужеземцы чего только не привозили оттуда. Вслед за тем, исполнив все подобающие обряды, хоть и за отсутствием жрецов Осириса, мы с Каремой похоронили матушку в гробнице, которую Бэс велел выкопать у лестницы храма Саранчи, а сам Бэс вместе с приближенными наблюдал за церемонией погребения издали.
Прощай же, возлюбленная моя матушка, благородная Тиу!
После смерти матушки мне стало очень грустно и одиноко. Покуда она была жива, я и на чужбине чувствовал себя как дома, а теперь ощущал себя изгоем, чужим в чужой стране, где не было ни одного моего соплеменника, с которым можно было бы обменяться хоть словом, за исключением Каремы, но и с нею, во избежание сплетен, до коих эфиопы были весьма охочи, я не решался беседовать подолгу. Впрочем, был еще Бэс, что правда, то правда, но он был великим царем и временем своим, как и все цари, не распоряжался. Кроме того, Бэс оставался Бэсом и эфиопом, а я – самим собой и вдобавок египтянином, так что, невзирая на нашу братскую любовь, мы с ним никогда не стали бы людьми одной крови и родины.
Словом, мне стало совсем не по себе в Эфиопии с ее никчемным золотом, влажными, вечнозелеными зарослями и нескончаемым зноем – я безмерно скучал по пескам и сухому пустынному ветру. Бэс, заметив такое, предлагал мне жен, но мне претили чернокожие женщины, хотя они были добрые и веселые, и я не хотел иметь от них потомство, ибо потом уже ни за что не смог бы расстаться со своими чадами. Но я поклялся, что не вернусь в Египет до тех пор, пока не услышу голос, зовущий меня, а он все молчал. Единственное, что мне оставалось, так это довольствоваться дальнейшим обучением войска, которое, однако, мне, как главнокомандующему, некуда было отправить.
Наконец я решился. Будучи по природе охотником и воином, я попросил Бэса дать мне несколько храбрецов из числа людей, хорошо мне известных, охочих до приключений и рисковых, чтобы выдвинуться вместе с ними на юг по слоновьим тропам и идти по ним, куда бы ни привели нас боги. В конце концов они непременно привели бы нас к смерти, но какое это имело бы значение для тех, кому жизнь совсем немила?
Покуда я вынашивал в уме свои планы, Карема прочла мои мысли – наверное, потому, что и сама так думала, а может, благодаря своему таинственному дару, хотя почем мне знать. Как бы там ни было, в один прекрасный день, когда я сидел в одиночестве, глядя из дворцового окна на лежавший внизу город, она подошла ко мне, такая красивая и загадочная, в любимом своем белом одеянии, и сказала:
– Господин мой Шабака, тебе наскучила эта медвяная земля с ее беспечным житьем, ласковыми ветрами, цветами, золотом, хрусталем и чернокожими обитателями, которые вечно скалят зубы, пустозвонят и сторонятся тебя, разве нет?
– Да, царица, – ответил я.
– Не называй меня царицей, господин мой Шабака, я устала от этого имени, да и от всего остального, как и ты. Зови меня Каремой-кочевницей или Каремой-Чашей, как тебе угодно, только не царицей, заклинаю тебя именем Тота, бога мудрости.
– Господин мой Шабака, тебе наскучила эта медвяная земля…
– Карема так Карема, – согласился я. – Но почем ты знаешь, что я от всего устал, Карема?
– А как же иначе, ведь ты не дикарь и все так и живешь с Египтом в сердце, с верой в судьбу Египта и… – она посмотрела мне прямо в глаза… – с помыслами о благородной египтянке. Потом, я мерю тебя по себе.
– Но ты, по крайней мере, счастлива, Карема. Ведь ты окружена величием, богатством и любовью, ты жена царя, самого лучшего из людей, и к тому же мать.
– Да, Шабака, все это так и вместе с тем не так, ибо разве можно насытиться одними лишь сладостями, если тебе больше по вкусу кислое? Ты только погляди, какие мы чудные. Когда я была девчонкой, дочерью вождя кочевников, сытая и образованная волею судеб, мне наскучила суровая жизнь в пустыне и мое узколобое окружение, потому что я хотела стать мудрее и узнать великих людей. Так я стала Чашей святого Танофера и окружила себя мудростью, таинственной мудростью иного мира, дикой и тонкой мудростью Танофера и тайной мудростью мертвецов, среди которых я жила. Но все это мне тоже наскучило, Шабака. Я была красива и знала это – мне хотелось блистать при дворе, чтобы мною восхищались, вожделели меня… мне хотелось править. И вот я повстречала своего мужа. Он был умен и благороден. К тому же он оказался твоим другом, и я думала, что он, без сомнения, верный и сердечный. Он был царем, или должен был им стать, хотя думал, что я ничего не знаю. Я вышла за него, на что святой Танофер только рассмеялся, хотя и ничего мне не сказал, и вот я стала царицей. И теперь мне иногда хочется умереть или же снова стать Чашей святого Танофера, полной божественной мудрости, разливающейся вокруг меня в безмятежном мраке среди гробниц. Кажется, в этом мире мы уже никогда не будем счастливы, Шабака.