И, стремительно подойдя к Ялмару, Оскар потряс его за ворот, словно это именно он осмелился подступиться к нему с сомнительным мыслителем.
— Вот, вот в чем бесовство! Вот про что тебе писать надо!
— Кстати, и тебе тоже, — смиренно ответил Ялмар, не делая ни малейшей попытки вырваться из цепких рук Оскара.
— Вы банальнейший буржуа, мистер Стайрон! — наконец оставив Ялмара в покое, сказал Оскар, — Буржуа не только по солидному весу принадлежащего вам золотого тельца, но и в нравственном смысле. Вы как скверный анекдот, который может рассмешить лишь пошляка. А всем остальным впору выть от тоски и безнадежности.
— Ну, ну, только не впадай опять в бесовство обреченности, — сказал на своем языке Ялмар.
— Не вкуси от его хлебов. А то зажиреешь и пойдешь служить в «пророки», — посоветовал, в свою очередь, Оскар. — Холуй-пророк — это занятно, черт побери! Уж больно велик соблазн...
Ялмар рассмеялся и воскликнул с шутливой торжественностью:
— Благодарю за предостережение! Иначе я мог бы свихнуться.
И на этот раз уже Оскар погрозил Ялмару кулаком в притворной свирепости.
Бритая голова Френка Стайрона, лицо его стали словно безжизненны: ни тени усмешки, ни тени лукавства, на которое он был так неистощим. Казалось, что эта голова была отлитой из металла невиданной прочности на самом секретном заводе. И глаза его совсем не глаза, а линзы электронного устройства; накалялось в тех линзах нечто сатанинское, что нынче с особенным значением называют расщеплением ядра...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯМАТЕРИНСКОЕ ЧУВСТВО НЕИСТРЕБИМО
Сестра куропатки ввалилась в чум Брата оленя, вытащила из-за пазухи плоскую флягу с золотой наклейкой. Соседка потянулась к фляге, но тут же быстро-быстро убрала руку, словно боялась обжечься.
— Не надо, спрячь, — умоляюще попросила она, — а еще лучше разбей о камень.
Сестра куропатки покрутила флягу, посмотрела сквозь стекло на свет.
— Ума не приложу, откуда она взялась? Крутился тут человек Ворона, слуга его, что ли... Не Ворон ли подговорил его подкинуть?
— Зачем?
— А чтобы ты напилась.
— Но фляга оказалась в твоем чуме.
— Э, Ворон, видно, капкан поставил.
— Капканы для людей он расставлять умеет.
— Вот, вот! Про это я и говорю. Он правильно догадался, что с флягой я к тебе приду.
И трудно было понять: лукавит Сестра куропатки или точно все так и было.
— Думаю, что у Ворона есть умысел. — Сестра куропатки сочувственно и в то же время со скрытой подозрительностью вгляделась в лицо соседки. — Не вздумал ли он увезти тебя на Большую землю? Кажется мне, он именно по этой причине и появился на острове...
Сестра горностая смотрела в зеркало, а видела в памяти дом Гонзага, большой, богатый дом с множеством комнат и залов. В комнату Сестры горностая входит слуга и говорит, что барон приглашает ее на урок. Это значило, что она должна явиться к нему в бальном наряде. О, как мучительны были для нее эти уроки! Гонзаг учил ее входить в зал, сидеть на стуле, вставать, подавать руку для поцелуя. В начале урока он был вежлив, даже ласков, потом выходил из себя, кричал, топал ногами, оскорблял. «Да будет вам известно, Луиза, что я и пальцем не ударил бы для вашего воспитания, если бы не моя любовь к сыну. Своими манерами дикарки вы делаете меня посмешищем, тогда как я собираюсь вступить с вами в законный брак именно из-за любви к нашему мальчику. К моему мальчику! Жуткий парадокс заключается в том, что именно вы, вы его родили!»
Леон тоже проходил выучку Гонзага. В доме была специальная комната, которую Гонзаг громко именовал «залом мыслителей». Тщательно подобранные учителя давали образование мальчику в этой комнате. Были здесь и те, кто обучал его фехтованию, стрельбе, приемам каратэ. Пристрастил Гонзаг сына и к книгам: библиотека в этом доме была богатейшая. Мечтая видеть в сыне «трибуна», Гонзаг учил его ораторскому искусству. Мальчик произносил на память речи Цицерона, отрабатывал жестикуляцию, учился владеть голосом, совершенствовал дикцию. И Леону все это нравилось, он боготворил отца, а к матери относился высокомерно, порой даже с презрением, как к служанке. Но были минуты, когда в нем просыпалось детское, и он устремлялся к матери со слезами, прося прощения и признаваясь ей в любви. Однако матери редко разрешалось быть вместе с сыном.
Последний раз Сестра горностая видела Леона перед ее побегом из дома Гонзага. Леон приехал из столицы. Прошло двое суток, а Гонзаг так и не разрешил ей встретиться с сыном. И наконец она, не выдержав мучительного ожидания, вошла без разрешения в «зал мыслителей», где Гонзаг вел беседу с сыном. С крайним изумлением посмотрел на нее Гонзаг и принялся отчитывать: «Вы, милейшая Луиза, вынуждаете меня прерывать действия, которые я считаю священными. Я надеялся, что вы достаточно воспитанны, чтобы найти в себе терпение дождаться встречи с Леоном, когда мы сочтем нужным».
Сестра горностая не вникала в смысл нравоучений Гонзага, она все смотрела и смотрела на сына, который с невольным порывом поднялся ей навстречу и ждал, когда умолкнет отец. Как он вытянулся, ее мальчик, как ладно сидел на нем костюм! И прическа стала другой, вместо челки косой пробор. Хрупкий, как девушка, он все-таки внушал ощущение какой-то странной, скрытой силы. Кроме того, что-то грустное, даже печальное виделось в его облике, у рта обозначились две тоненькие черточки, едва заметная горькая усмешка то исчезала, то появлялась на его тонком смуглом лице.
Как только Гонзаг умолк, Леон устремился к матери, крепко обнял ее, поцеловал, приговаривая:
— Прости меня за то, что не сразу встретились. Я не знаю, возможно ли хоть как-то это объяснить. — Взяв под руку мать, Леон бережно усадил ее в кресло, повернулся к отцу и сказал со скрытым вызовом: — Разреши матери побыть с нами. Я не хочу разлучаться с ней ни на минуту.
Гонзаг нервически поморщился, прошелся по комнате, несколько растерянный; было видно, что ему не по себе. Он был в синем муаровом халате, свежо побрит, с хорошо уложенной прической.
— Вернемся к мысли о Френке Стайроне, — ровно и солидно сказал он, в чем-то с трудом пересилив себя. — Лично я считаю его выдающимся ученым, которому не сегодня-завтра предстоит возглавить крупнейший институт.
— А знаешь ли ты, отец, что именно будет исследоваться в том институте? — спросил Леон, не отводя от отца напряженного взгляда.
— Знаю! Я слишком хорошо знаю Френка Стайрона, этого достойнейшего человека, и разделяю образ его мыслей. Уверяю тебя, этот человек заглядывает далеко, очень далеко вперед. И я хотел бы, чтобы ты учился остроте его философского, политического зрения. Вдумывался ли ты в его формулу о «Созвездии тысячи»? Элита, элита, элита! Это слово должно быть для тебя молитвой, паролем, ключом к будущему. Кстати, Френк Стайрон по почте прислал мне книгу Луи Повеля. Вот она — «Блюмрок великолепный, или Завтрак сверхчеловека». Не читал еще? Жаль. Отныне эта книга должна стать твоей Библией. — Гонзаг благоговейно, как на Библию, положил руку на том в роскошном переплете.
— Луи Повель — властитель умов не только мыслящей Франции. Блюмрок его действительно великолепный. Это так прекрасно — сознавать, как сознает он, собственное «я» центром мира и мерой всех вещей.
— Есть люди, которые это называют обывательским демонизмом, — неподвижно глядя куда-то в угол, сказал Леон.
— Э нет, мой дорогой мальчик, это истинный демонизм, который личность делает личностью. — Гонзаг как-то вкрадчиво обошел вокруг кресла, в котором сидел сын. — Есть «я» и есть «они» — все остальные, как говорит Френк Стайрон, тени. Да, есть суперчеловек и есть тени, многим из которых суждено исчезнуть. Собственно говоря, можно уже регистрировать теоретическую смерть самого понятия о человечестве в целом и о человеке в частности. На смену ему приходит понятие структуры. Не о человечестве нужно нынче вести речь, а о сырье машинной цивилизации, которое необходимо научиться мять, как глину, загонять в угодные нам формы, а еще точнее, пропускать через обогатительные фабрики воли отборной тысячи, воли элиты. Шлаки в сторону. Полезное в дело. И только в том виде, в каком угодно элите. Вот чем должен заниматься и уже занимается институт моего друга Френка Стайрона. И видит бог, я лучшей карьеры, чем достойное место в этом институте, не могу тебе пожелать. И ты уж старайся служить этому выдающемуся человеку верой и правдой. Судя по письму, он доволен тобой, однако дает мне весьма ценные советы, которыми я непременно воспользуюсь. Да, примерно через год-два ты уедешь с ним за океан. Не скрою, это и моя мечта, и самые сокровенные планы на будущее!
— Что ж, Стайрон многое уже вдолбил мне в голову, — по-прежнему неподвижно глядя в угол, чтобы не встречаться со взглядом отца, сказал Леон. — Но если бы ты знал, какое смятение в последнее время вызывают в душе моей подобные идеи! Я ведь начитался в твоей библиотеке и великих гуманистов...
— Смятенье?! Гуманизм? — Гонзаг снова схватил том Луи Повеля, отыскивая на память нужную страницу. — Вот, нашел. Слушай! «Благодаря гуманизму мы создали себе тусклую мысль об истории и плоскую мысль о человечестве». Нет, дорогой мой Леон, гуманизм — слюнтяйство. Идеи так называемых гуманистов — это проявление нищеты духа. Их извечная апелляция к чистому сердцу, к естественным человеческим чувствам — это лишь видимость духовной силы. Придет время, и мы этих гуманистов загоним в резервации или вовсе илиминируем, проще говоря, уничтожим! Так размышляет Блюмрок великолепный. И он прав, тысячу раз прав! Сильные люди, элита, сверходаренные личности, которые способны стать богами, должны создать и создадут сверхчеловеческую цивилизацию. Вот что необходимо тебе исповедовать. Я так мечтал видеть тебя сильным и уверенным в себе... А вы все еще здесь, дорогая Луиза?!
Луиза резко встала и быстро вышла из комнаты. С сыном она встретилась часа через два, и наедине они были всего несколько минут. «Я, кажется, погиб, мама, — успел сказать ей Леон, прижимаясь своей щекой к ее щеке. — Боюсь, что мы уже никогда не увидимся».