— Разрешите присесть?
— Да, да, прошу вас, — Мария показала на кресла и принялась собирать кубики Освальда.
— Я сам, — сказал мальчик и, прежде чем приступить к делу, исподлобья осмотрел гостей. Освальду шел четвертый год. Вихрастый, с веснушками на носу, с затаенной враждебностью в голубых глазенках, он был сама непокорность и бесстрашие. Стайрон вдруг улыбнулся малышу.
— Ты что так сердито смотришь? — спросил он по-английски.
Услышав незнакомую речь, Освальд подбежал к матери, прильнул к ее ногам, повернул голову к незнакомцу.
Стайрон растопырил два пальца, сделал мальчишке «козу», попугал его шутливо.
— А ты стала еще прекраснее, — со вздохом несбывшейся надежды сказал Марии Клайн. Смазливое лицо сластолюбца с влажными и неприлично красными губами расплылось в улыбке. — Так прими наши розы.
— Вы, Клайн, в своем репертуаре, — сдержанно отозвалась Мария и наконец взяла розы. Не взглянув на букет, она положила его на журнальный столик рядом с креслом.
Видимо, очень удивившись тому, что мать умеет говорить на каком-то другом языке, Освальд потрогал ее губы пухлой ручонкой и засмеялся. Спрыгнув с коленей матери, мальчик начал собирать кубики, перетаскивая их в другую комнату.
— Я тут сделаю храм, а потом покажу... — Малыш запнулся, опять оглядывая гостей исподлобья: видимо, решал, стоит ли обещать этим непонятным людям, что он покажет им свое сооружение.
— Пошел строить храм, — сказала Мария, проследив ласковым взглядом за малышом: выходило так, что сын первый раз в чем-то защитил мать, хотя бы уже тем, что она могла говорить о нем вот эти слова, которые помогали ей в какой-то степени взять себя в руки.
— Пошел строить не что-нибудь, а именно храм, — повторила она, тем самым укрепляя себя в ощущении, что страх не совсем сковал ее.
Марии вспомнилась последняя картина Оскара Энгена, на которой был изображен современный Герострат. Если тот, древний Герострат сжег прекрасный храм Артемиды Эфесской, чтобы таким диким образом обессмертить свое имя, то нынешний у Оскара Энгена поджег весь земной шар. Стоит перед чудовищным огнем сегодняшний Герострат и дико, с безумным видом озирается, поняв, к своему ужасу, что имя его некому будет вспоминать в веках, — все, все люди погибнут, в том числе погибнет в огне и он сам. Таков был замысел художника. «Вот он и есть этот возможный сегодняшний Герострат с его так называемым ядерным мышлением», — подумала Мария, не очень открыто разглядывая Стайрона, готовая в любое мгновение отвести напряженный взгляд, в котором, кроме тревоги, было глубоко упрятано тяжелое чувство вражды.
— Вы так значительно подчеркиваете слово «храм». Не оттого ли, что стали религиозной? — спросил Стайрон, внимательно при этом изучая лицо Марии всевидящим взглядом.
— Мой бог — вот он, — сказала Мария, показывая глазами на распахнутую дверь, куда ушел с кубиками Освальд.
— Я знаю, что вы называете малыша Пророком, — Стайрон улыбнулся так, будто хотел показать, что способен и на умиление.
— Да, мы иногда в шутку так его называем с Ялмаром, — очень нехотя ответила Мария, не желая завязывать беседу с непрошеными гостями. И все-таки что-то ее заставило закончить мысль: — Моя религия — человек, который не кончается, как модно сейчас говорить, а в чем-то самом главном начинается в том смысле, что он очень хотел бы наконец сбросить с себя груз многих, порой чудовищных предрассудков.
— Каких, например? — чрезвычайно заинтересованно спросил Клайн. Темные гипнотизирующие глаза его, в которых тоскливо светился сумрак вечно голодного порока, ни на мгновение не отпускали Марию. — Назови хотя бы несколько.
Тень досады пробежала по лицу Марии, и снова обнаружилось, как она чувствовала себя напряженно в этой встрече с людьми, которых так боялась и ненавидела.
— Мне, признаться, некогда. У меня были свои неотложные дела, и вдруг вы... хотя бы предупредили по телефону...
— Ну а все-таки! — настаивал на своем Клайн, делая усилие, чтобы не глянуть на босса.
Острая вспышка раздражения заставила Марию ответить, хотя в глубине души она проклинала себя за это.
— Не возникает ли у вас, Клайн, желание освободить свою душу от тяжести гордыни этакого супермена? Не один ли из самых диких предрассудков такая вот гордыня? Ну какой вы супермен, какой вы сверхчеловек? И вообще, вообще... Хотела бы я знать, что это такое? Не лучше ли попытаться стать просто хорошим человеком, да, просто человеком, испытать вместо гордыни ту благотворную гордость, когда приходит на ум, что выше человека нет ничего на свете? Выше человека... как бы это сказать... выше в том смысле, что уже над ним, над человеком, а не в нем самом может, по-моему, быть только его шляпа. Да, шляпа, которую он уважительно снимает перед другим человеком, равным себе, презирающим тщету гордыни так называемого всесилия супермена. Ведь мнимое это всесилие... да, именно мнимое, мнимое, мнимое является, по сути дела, не чем иным, как страстью к насилию над другими. Страстью опрокинуть наземь в прах себе подобного и вот таким преступным образом над ним возвыситься. Что может быть гнуснее этого? А корыстолюбие, спесь, алчность, лицемерие?
Все это Мария говорила Клайну, а, в сущности, адресовала прежде всего Стайрону. И тот понимал это и отвечал ей снисходительной, лениво блуждающей на скучающем, чуть усталом лице улыбкой. Однако у Марии кое-что нашлось именно для Клайна, и только для него:
— А у вас, Клайн, гордыня так называемого всесилия супермена к тому же еще уживается... простите меня, с самым низкопробным холуйством, рабством. Помесь насильника с холуем, рабом, в результате чего порождается зомби...
Какое-то время длилось тягостное молчание, и Мария возвращалась в прежнее свое состояние человека, замороженного страхом, словно погружаясь в холодный погреб. Тишину нарушил Стайрон. Он шлепнул несколько раз в ладоши и воскликнул глумливо:
— Браво, браво, какое красноречие! — И заметив, что Мрия бледнеет, вдруг на мгновение дотронулся до ее руки и сказал точно бы дружески-утешительно: — Ну, ну, успокойтесь. Я вижу, вы здорово изменились. Видно, Ялмар хорошо потрудился над вами.
Мария остановила напряженный взгляд на воображаемой точке, стараясь показать, что ей более чем в тягость дальнейшее пребывание гостей в ее квартире. Стайрон посмотрел на часы, перевел взгляд на Клайна. И тот понял, что это приказ, мгновенно как бы натянул на лицо маску деловой озабоченности, зажал между коленей сложенные ладонь к ладони руки и сказал:
— Вот какой у нас к тебе разговор, Мария. Твой муж в последней публикации сделал странные намеки на то, что по заключению каких-то там врачей выяснилось: причиной смерти тринадцати саами явились опыты с галлюционогенами нашей этнографической группы... Не исключено, что тебе тоже, как и мне, придется давать показания следствию...
Мария с мучительным вниманием слушала Клайна. Горечь что-то неуловимо изменила в ее тонко очерченном рте, а глаза, и без того огромные, испуганно расширились. Клайн высвободил из тисков своих коленей руки и тотчас сцепил на затылке, как бы не находя им места.
— Как ты понимаешь, тебе предстоит войти в существенное противоречие с твоим мужем, — продолжил он, на сей раз как-то до приниженности откровенно поглядывая на Стайрона, явно стараясь понять, доволен ли босс тем, что он говорит. — И еще тебе, Мария, надлежит написать письмо Леону. Парня необходимо вытащить с того острова, на котором он скрывается от нас. Мало того, именно ты обязана убедить Леона, что следователю он должен сказать лишь одно: наша группа занималась честной научной работой и никаких опытов с дурацкими, не существующими в природе галлюционогенами...
Откинувшись на спинку кресла, Мария какое-то время сидела молча с высоко поднятым подбородком, отчего стало еще заметнее, как щедра оказалась к ней природа, столь искусно выписав линии ее удивительной шеи. Если бы ничего больше, кроме шеи, не оказалось в ней столь совершенного, то и тогда уже редко кто не сказал бы: господи, как может быть прекрасна женщина!
— Я понимаю, что встревожил тебя, — сочувственно промямлил Клайн и, поймав на себе сумрачный взгляд Стайрона, вдруг осекся.
Стайрон минуту изучал как бы овеянное горячим ветром смятения лицо Марии, чему-то хмуро усмехнувшись, подошел к полке с книгами. Освальд выглядывал из второй комнаты, стараясь понять, что происходит с матерью, потом подбежал к ней, пошлепал ручонками по ее рукам, безжизненно уроненным на подлокотники кресла, и спросил:
— Ты почему закрыла глазки, хочешь спать, да?
Мария встрепенулась, выходя из забытья, поцеловала сына:
— Иди, иди, строй свой храм. Да чтобы он вот такой высокий был.
— Я сделаю очень высокий храм! — восторженно воскликнул мальчишка и побежал к своим кубикам.
— Но ведь умерли один за другим именно те саами, которые пристрастились к вашим галлюционогенам! Уж это я отлично знаю! — с каким-то отчаянным бесстрашием вдруг воскликнула Мария.
Стайрон быстро повернулся на ее голос, и бритая голова его, багровея, медленно перекатилась на плечах. Нацеливался Стайрон в Марию чуть прищуренным взглядом и загадочно улыбался. Как это было ей знакомо и ненавистно!
— Отлично знаешь? А сможешь ли доказать? — негодующе вопрошал Клайн. — Ты, черт подери, могла лишь смутно догадываться...
Стайрон вяло вскинул руку.
— Подожди, Клайн, об этом ты с Марией поговоришь без меня. Для таких пустяков у меня нет времени. К тому же эта женщина может подумать, что история с саами меня беспокоит. — И вдруг он прогнал с лица выражение сплина, глаза его засветились, что-то в них, как прежде, опять накалилось в том особом его тайном огне, который невольно внушал мысль, что этот человек одержим маниакальной идеей: — Вы, наверное, догадываетесь, Мария, как я к вам отношусь, — сказал он по-французски, чтобы его не понял Клайн. — Вы единственная женщина, которая не вызывает во мне презрения, мало того, я всегда был вами восхищен. Ну что, что я с собой поделаю, если вы именно та женщина, которая одним лишь своим существованием доказала мне, что и я... представьте себе... я имею душу, способную на муки. И если я вас щадил до сих пор, то лишь потому, что...