рана или язва уже находили возможным выделить общее (родовое) для них понятие о беде, причиненной раной (ударом) и вызванной этим ударом язвой (раной).
Движение смысла славянских слов в текстах под давлением греческих эквивалентов совершалось вполне определенно: попарно каждые две соседние грани (метонимически соединялись совместно, и общим именем, теперь уже родового качества, становилось то, которое включало в себе большее число признаков. В русском языке конечным результатом движения смысла, т. е. сгущением аналитического ряда, стала пара слов: рана и вред, т. е. ‘повреждение’ и, как его результат, ‘ущерб и опасность’. Вред по значению более общее слово, чем рана, и это также определило последующие исторические изменения слов в тексте.
Во-первых, стало возможным противопоставить конкретное значение слова вередъ и отвлеченное в форме вредъ; во-вторых, все чаще словом врѣдъ стали передавать значения тех греческих слов, которые сами по себе имели весьма отвлеченное значение. Например, сочетанием без врѣда переводили слово ’απαθως, которое в числе многих своих значений имело и такие: ‘потрясение, несчастье’, ‘беда, болезнь’; также переводили и греческое слово ’βλάβη ‘вред, ущерб, пагуба’, и т. д.
В этом случае возникало колебание в употреблении слов вредъ и пакость (Нил, 63). Особенно ясно новые отвлеченности смысла откладывались в прилагательном, поскольку новые признаки различения скорее всего проявляют себя как раз в прилагательном. В древнерусском языке невредный — эквивалент для перевода лат. despectus ‘презренный’, но также и греч. κυλλός ‘кривой и хромой’, вообще — ‘увечный, несчастный’: это и бѣдьнъ, и врѣдьнъ, и маломошть, и клосьнъ (Ягич, 1884, с. 90), «вредные очима» — слабые глазами (Горский II, с. 56), но вредный также и тот, кто «слѣпъ сердцемъ и разумомъ» (Пандекты, 323б), т. е. увечен душою. Все эти характеристики объединяются общим понятием «несчастный», поврежденный каким-нибудь образом, не такой, как все. На народном языке несчастный — достойный жалости, ведь и невредный — не презренный, а, напротив, достойный призрения общества.
Характерно, что в летописном языке вредъ в неполногласной форме всегда выступает в самом общем значении — ‘зло’ (Филин, 1949, с. 91), но в других текстах это слово может выступать и в исконном значении ‘язва, болячка, болезнь’, ср. «На деснѣмь оцѣ своемъ вредъ, иже именуется плѣва» (Жит. Вас. Нов., 605), вредъ — обычная травма. В текстах, близких к разговорному языку, сохраняется форма вередь, вередити (например, у новгородца Кирика в середине XII в.), и значит это слово — ‘боль, болезнь или болячка’. Однако и вредъ скорее служит еще заменою для слов грех или страсть, чем выступает в собственном значении ‘ущерб’ или ‘пакость’, ср. колебание между вредъ и страсть при греч. πάθος (пафос) (Горский, 1859, с. 83), хотя уже в старославянском это греческое слово переводилось как вредъ (там же, с. 199); врѣдъ и грѣхъ постоянно смешиваются при передаче греч. βλάβη и в переводе Златоструя (Златоструй, 38в), и в переводе «Хроники Георгия Амартола» (Амартол, 325). Это древнее представление об ущербе как заслуженной каре отчасти сохраняется и позже (в Древней Руси вполне несомненно, но в народном сознании еще и в прошлом веке). Судя по тому, что подобный вредъ соотнесен именно с грехом, а не с виною, — можно говорить о книжном (церковном) происхождении такой модели в представлении нравственного ущерба.
Все перечисленные слова могут встречаться и у одного автора; вот их распределение по смыслу и назначению у Кирилла Туровского (середина XII в.): «Обязах раны уязвенаго бѣсовьскыми разбойники, възлияхъ на язвы его моея крови вино и масло» (КТур, 41); «сего ты явьствено измюрною по святѣмь помазаша язвамъ» (там же, 34 — речь идет о ранах Христа), «ни приложи былья къ вредом удъ моихъ» (там же, 41 — речь о расслабленном) и т. д. Ранами уязвляют, но сами раны на теле называются уже язвами, которые можно обмазывать мазями, тогда как конкретно вередъ (нарыв) обкладывается лечебными травами (быльями). Общая схема последовательностей соблюдена, нет только упоминания струпа, но это слишком уж грубая деталь для торжественного слова о священных лицах.
Рана — это удар, причина язвы, таково значение слова во многих законодательных текстах, начиная с «Закона судного людем». Если владелец «челядь свою томит гладомъ и ранами» (Поуч., 107) — ясно, что речь идет о побоях. Раны и битье — это одно и то же (Жит. Вас. Нов. 427), их наносят плоти — телу, они всегда физически определенны, хотя раны и язвы в древнерусских текстах довольно часто упоминаются совместно как разложение некой последовательности: нанести удар — и получить язву (там же, 470, и мн. др.).
Слово язва в древнерусском переводе «Пандектов» почти постоянно в болгарском варианте заменяется словами рана или струп, но если уж в самом русском переводе стоит слово рана — в болгарском ему соответствует именно битье: «язвами на всякъ день мучаще» (Пандекты, 169б), но — Бог наказывает «инѣхъ ранами и различными казнями» (Пандекты 159б), чему в болгарской версии соответствует «ранами» — и «биеньми». Но и «якоже телесныя страсти» (там же, 225) болгарский переводчик текста также передает словом раны, и это уже интересно: всякое телесное страдание болгарин понимает как нанесение раны (для него важна идея «ранения»), а древнерусский переводчик в любом случае предпочитает слово язва (для него важна идея «уязвления», более «глубокая» по отношению к поверхностному «ранению»).
В древнерусских переводах предпочтение вообще оказывается словам язва и уязвити, а не рана и ранити: уязвлять может и змей, но уязвляют также копьем или стрелою; язвой поражают, ее сотворяют, с другой стороны — язву принимают, его болеют, в ней находятся, но затем ее же и исцеляют, она может быть смертной или нет. Слова язь, язя (которые считают нерусскими, заимствованными из паннонских переводов Мефодия) вообще частенько заменяют слово недугъ в ранних славянских переводах; выбор этих слов отражает конкретность в восприятии болезни вообще: ‘что-то грызет’, ‘что-то колет’ — и всё. Однако, в отличие от внутреннего недуга, язь все-таки имеет на теле внешние приметы: «язвы Его на тѣлѣ своемь носяще» (Феодосий, 28) — раны Христа носит на теле своем подвижник как знак достоинства в духовном страдании. Страсть становится страданием, но чтобы это видно было другим — необходимы язвы, язи. В ранних славянских переводах νόσος (‘недуг, болезнь’; ‘бедствие, язва’; ‘страдание, мучение’, но также и порок) — это язя и недугъ (Ягич, 1884, с. 91), но те же два слова одинаково переводят и греч. μαλακία ‘слабость, недуг’, а еще и ‘изнеженность, безволие’ (там же, с. 90-91).
«Арменинъ же уязвенъ бысть завистною стрѣлою» (Печ. патерик, 129) — по спискам уязвенъ заменено словом утъченъ, т. е. пронзен, проколот, и этот образ всегда возникает при использовании слова язвити.
Слово струпъ также встречается в древнерусских текстах; это — язва больного, которую посыпают золою или прахом, а в других случаях, если это оказывается необходимым, солью и уксусом; их к тому же могут расчесывать, ибо они «свербят». Слово травма во всех ранних переводах обычно переводится словом струпъ (Евсеев, 1897, с. 111), в русских списках южнославянских переводов слово язва иногда заменяется словом струп (Сперанский, 1960, с. 140), но в русском переводе «Пчелы», наоборот, струп заменяется словом язва: «достойна вѣрна друга язва, нежели лобзание врага» (Пчела, 54) при греч. τραύματα ‘увечье, рана’ (в болгарском переводе на этом месте — струпи). В переводе Златоструя: «Повѣжь бо ми, аще на врачьбу придеши, струпъимѣя, то въпрашаеши ли врача, имаши ли самъ язву или не имаши?» (Злат., 48б) — конечно, лучше лечит тот, кто сам страдает той же болезнью, поэтому и вопрос наивного поселянина кажется вполне понятным. Струп — это и есть язва, разница только в том, что струп — уже созревшая для лечения язва, тогда как язва — более общее название накожной (внешне видимой) болезни. И далее — значение слова струпъ иногда пересекалось со значениями слова гной (Дом., 144), так что этим последним можно закончить ряд слов, выражающих мысль о внешне видимых повреждениях тела: рана → язва → вередъ → струпъ → гной.
Обобщая все эти примеры в том виде, как они представлены древнерусскими текстами, мы отмечаем прежде всего их конкретность. Они так никогда и не стали обозначением более высоких, душевных страданий, потому что крепко повязаны образом истекающего гноем больного. Даже те из них, которые под влиянием многозначности греческих лексических соответствий в текстах высокого стиля мало-помалу получали отвлеченное значение, не вышли за пределы простого указания на ущерб или пакость, которые творятся опять-таки в отношении тела и имущества, а не души или духа. Последовательное отталкивание от сферы духовных переживаний сосредоточило эти слова на конкретности физического страдания, и потому выражение духовного не перешло в представление о душевном. Лишь глагольные формы, да и то очень поздно, в своих переносных значениях стали использоваться для выражения уязвленности или ранимости, но только в отрицательном, осудительном смысле, с неким упреком по отношению к личности, для которой ранимость и уязвленность — всего лишь признаки слабости.
В древнерусском языке вредный — просто поврежденный, т. е. сам по себе страдающий от вереда или вреда; сегодня существует совершенно иное представление о «вредном»: он