Древняя Русь: наследие в слове. Бытие и быт — страница 37 из 90

До сих пор в русских говорах вор, ворина, ворюга ‘плут, обманщик, мошенник’, т. е. вовсе не «вор», не тот, кто крадет, а тот, кто «плетет», «заметает следы» своего воровства, уже учиненного в нужный час.

Для общества с новыми нравственными установками вранье оказалось столь же неприемлемым деянием, что и воровство.

Слово воръ появляется в разговорном языке, оно новое, не имеет производных (вроде книжного и более позднего слова воровство), в старинных текстах употребляется в самых неожиданных значениях. Так, в былине вор всегда ‘враг, неприятель’: «наезжал черной собака вор Калин-царь», или Тугарин, или Соловей-разбойник, — всегда существо чужой веры, другого племени. В летописи подобные личности именовались погаными, былина называет их ворами.

Воръ все врет, но это не уголовный термин, а слово нравственной окраски, весьма экспрессивное в момент своего появления. Слово возникло в тот момент, когда старые противопоставления по роду-племени сменились отчуждением по месту жительства или по вере.

Собственное значение слова вскоре сужается, уже в конце XVI в. это термин политический. Государственная власть полагает, что вор — политический преступник, который обольщает словом, лжет, т. е. ворует, и тем отличается от простого уголовника, от татя.

Впервые новое значение слова отмечено в «Правой» грамоте 1547 г., в которой вором назван некий Власко, составлявший подложные грамоты и таким способом «своровавший» (СлРЯ, 3, с. 28); подложный — ‘ложный, лживый’, а это и значит — вор. В следующем веке вором называют и «тушинского вора»-самозванца, официальные источники вором называют и Стеньку Разина, поднявшего народный бунт «прелестными письмами». Пре-лестный значит ‘льстивый’, ‘лукавый’, следовательно, опять-таки воръ. Выходит, что воръ одновременно и мошенник, и изменник, и авантюрист, но при этом всегда — человек необычный, хитрый, ловкий. В русских говорах до сих пор воровой значит ‘быстрый, проворный, удалой’, да и слово про-вор-ный того же происхождения. «Не то, что умней, а вороватее», — говорил А. Н. Островский об одном своем герое в том же полузабытом поощрительном смысле, в каком Н. В. Гоголь вора предпочитал дураку: «В воре — что в море, а в дураке — что в пресном молоке!».

Эту подробность следует отметить особо. Возникая как слово самостоятельное в ряду других слов общего смысла, каждое из наших обозначений содержит в себе поначалу некий положительный оттенок, как будто даже восхищение ловкостью и мастерством в своем деле. Разбойникъ — удалой ушкуйник, лихой наездник, как и воръ — лихой человек. Скажет — заслушаешься. Впрочем, так только в словах собственного сочинения, в разговорных, которые выражают всю полноту представления о человеке такого рода. В книжных словах с самого начала понятие сосредоточивается на точном определении данного преступления: это — грабитель, а вот это — хищникъ. Внутренний образ слов понятен в своей определенности и однозначности, но они и тусклы по своей выразительности; в них нет жизни и потому не происходит развития их смысла.

В слове воръ все это есть, и потому оно развивается в своих значениях.

В XVIII в. значение слова еще раз изменяется, само оно обрастает десятками производных, в которых выражаются второстепенные оттенки смысла. Слово становится юридическим термином, а после указа 1781 г. под «воровством» понимается уже только кража, мошенничество, грабеж.

Чем ближе к нашему времени, тем больше старое слово тать сдает свои позиции. Воровские деньги — фальшивые, контрабанда — тоже воровство, и т. д. Еще в «Уложении» 1649 г. тать и татьба используются активно, но в переписанном для Петра I списке этого текста вместо них все чаще употребляются вор и воровство. По-видимому, были какие-то основания старый образ, связанный с наличием тайны(тать), заменить на новый, противоположного смысла, указывавший на желание тайну подать в искаженном виде, переврать.

Хотя в словарях XIX в. и показано еще как «устаревающее» значение слова вор как ‘бездельник’, т. е. болтун, однако в новых социальных условиях вор окончательно определяется как типичный похититель чужой собственности. Никакого отношения к беседам и словесам такой вор уже не имеет. «Кот Васька — вор, кот Васька плут!» — он «слушает да ест», ничего при этом не говоря.

Таким образом, по мере развития общественных отношений возникала необходимость определенным словом обозначить нарушителя нравственных норм с точки зрения его «воровства». Характер оценки постоянно изменялся. При наличии разных стремлений в обществе язык развил как бы три уровня слов, связанных с выражением различных форм «обмана» при похищении. Три различных представления о воре сменяют друг друга:

1) тот, кто просто таится и скрывает добычу, — тать;

2) тот, кто нагло налетает и грабит, не скрываясь, — разбойник;

3) тот, кто лукавит в обмане и крадет, заметая следы, — вор.

Если соотнести это с общей идеей о всякого рода злодействе безотносительно к его оценке, тогда это — обычное превращение всякого «чужого» (чужака) сначала во врага и злодея, а затем и в преступника, который скрывается от закона. «Чужак-чужанин» родового быта, «враг и злодей» Средневековья оборачивается для всех ненавистным преступником современного общества.

Изменяются и признаки, характеризующие вора. Последовательность их появления понятна: лукавый долго лукавит, и это еще полбеды, потому что лукавство легко разглядеть и обезвредить. Льстивый вреднее: он явно хитрит, а хитрость разглядеть труднее, слишком похожа она на правду. Абсолютно вреден вор, он — настоящий и безусловный преступник, потому что врет, ибо лжив, а ложь никогда не отличить от правды, если не знаешь средств распознать ту систему условных знаков, которые ложь проясняют.

Соответствующим образом изменялось и отношение к различным проявлениям «воровства». Окаянный — чуть-чуть несчастный, его и пожалеть можно, как жалеют русские женщины даже «убивцев». Гнусный и мерзкий насильник и хищник такого чувства уже не заслуживают, они ненавистны, их боятся. Так и вор — он отвратителен, целиком неприемлем, он — враг порядка и закона, от него отворачивается уже не община, а все общество.

Тайный тать, чужак-чужанин, лукавый и льстивый, а оттого окаянный... Дерзкий разбойник, враг и злодей, льстиво хитрящий и потому особенно мерзкий и гнусный... Искусный вор, преступивший закон, окончательно отторженный от мира, лживо врет и тем отвратителен... Сплетаясь невидимыми глазу, недоступными чувству отношениями и оценками, все эти слова как бы спрессовали многовековой опыт поколений. Это следы различных культур и разнообразных проявлений жизни. Само их наличие углубляет семантическую перспективу, своими образными обозначениями они помогают постигать смысл человеческих отношений, степени их сгущения в определенные времена, особое внимание обращая на те или иные признаки неблаговидных действий.

Видно, как изменялись оценочные определения: от снисходительного до непримиримо враждебного. Изменения такого рода могли становиться источником резких общественных столкновений, мятежей и бунтов. Самый конец XII в. и весь XIII в. — одна полоса смены традиций, самый конец XVI в. и весь XVII в. — другая. Моменты сгущения нравственных сил поколений, отзывавшихся на то, что подспудно развивалось до них веками, что нарастало в своей массе, накапливалось, в конце концов из образа-представления порождая понятие о новом явлении. Мысль о случившихся, уже состоявшихся изменениях в нравственности в сознание проникала раньше, чем она проявлялась в активных действиях (мятежа или битвы), или в противодействиях враждебным силам.

Народное нравственное чувство становилось источником новых понятий; не книжные термины, не «научные» изыскания порождали нравственные установления. Такие слова объемным смыслом своим обобщали опыт людей и нравственное их отношение к тем, кто не следовал законам общего жития.

Из церковнославянского языка в изобилии приходят искусственно созданные слова, которые собирательным своим смыслом позволяют объединить все оттенки возможных преступлений против личности, оценивая их с точки зрения нравственности. Таково, например, слово злодѣи, которое выражает уже не понятие о конкретном преступнике, это — символическая форма условно-абстрактного его именования. Злодей — всякий, творящий зло, а уж под такую идеальную формулу можно подвести все на свете и все объяснить самым лучшим образом. Злодей — удобный знак выражения неприязни, тем более удобный, что согласно этикетности средневекового поведения, равнозначной ритуальности в сакральном действии, всегда предполагается противопоставление добродетельного и порочного: злодеи в средневековых текстах не говорят (лишены слова), не следуют этикету и действуют всем «на зло». Они именно дѣють, т. е. осуществляют деяния, которые так или иначе «касаются» (дѣ-) всех, о которых все «говорят» (дѣжють).

А уж если деятельны только порочные и злые... не значит ли это, что мир остановился бы в своем развитии при полном отсутствии этих самых злодеев?

Представление о воровстве остается двусмысленным и неопределенным.



ЛИХВА И ПРОДАЖА

Средневековый «Азбуковник» утверждает: «Лихое еже есть излишнее». Лихва и лихое — нечто избыточно лишнее, полученное сверх необходимого и притом лише (т. е. лишь) для себя самого. Понятно, что подобные устремления осуждаются.

Древнеславянский корень *liх- ‘остаточный, лишний’ из *lik-so ‘остаток’ (ЭССЯ, 15, с. 91). И сложное слово лихоимъ первоначально имело значение ‘алчный, жадный, скупой’ при наличии богатства или состояния; оно полностью соответствует значениям греческого слова πλεονέκτης ‘жадный, корыстный, хищнический’ и некоторым значениям латинского