Древняя Русь: наследие в слове. Бытие и быт — страница 60 из 90

«кощунствам», говорит еще Иван Посошков в начале XVIII в.; он по-прежнему различает оскорбление Бога (христианский мотив) и оскорбление тем же словом человека (языческий мотив). «В иных языках есть множество обидных слов, проклятий, ругательств. Счастье нашего языка в том, что в нем нет никаких обидных и ругательных слов, вошедших в обиход, кроме „материн сын“. Но это не потому, что наш народ избегает дурных слов, а происходит это из-за бедности языка» (Крижанич, 1965, с. 466).

Действительно, до начала XVII в. «бедность языка» в этом отношении поразительна. Никто из иностранцев, побывавших в России до того, не касается этой темы.

Сами выражения брань бранити и ругы дѣяти не имели еще того оскорбительного значения, какое они получили впоследствии. Бранитися — всего лишь высокий стиль от обычного боронитися — защищаться в случае нападения, может быть, также братися. Оскорбительны совершенно мягкие выражения, с помощью которых противники вызывают друг друга на брань ратную. Согласно летописи, одни кричат: «А вы плотници суще!..» — вы не воины, а простые плотники, куда вам до нас! Другие же «Волчья хвоста бѣгають» — боятся воеводы по прозвищу «Волчий хвост». И все в том же духе, совершенно мягком и даже ласкательном. «Матерная лая» восходит к некоторым терминам ритуального мужского языка, в известный момент проглянувшего в общем употреблении и привлекательного по причине своей таинственности.

Георгий Федотов сказал как-то, что родительское благословение и «матерная лая» — общего происхождения. «Вспомним страшное значение матерного бранного слова, от которого содрогаются небеса. В таинственной жизни пола, в отношениях между родителями и детьми слово-заклятие, доброе или злое, имеет действенно-магическое значение. Русский певец, обходя, по своему целомудрию, непосредственно сексуальную жизнь, останавливает свое внимание на религиозном значении родства между разными поколениями. Магическому значению брани и проклятия соответствует великое значение родительского благословения» (Федотов, 1982, с. 238).

Или — проклятия.

Если сравнить данные родственных языков, сохранивших тот же корень (в форме глагола — очень древнего класса основ), окажется, что перенос значений развивался в них в том же направлении, что и в русском: брань как ‘защита’ путем ‘нападения’ (боя, битвы) в результате возникшей ‘ссоры’. В литовском языке bar̃nis ‘ссора’, а глагол bárti значит ‘бранить (ругать)’.

Исходный семантический синкретизм корня расходится на конкретные со-значения в определенных словосочетаниях. Вернее было бы сказать, что это нам сейчас кажется, будто значения слов изменяются в различных контекстах; в действительности же все такие со-значения слова постоянно присутствуют и соседние слова только подчеркивают определенный смысл данного высказывания.

Возьмем «Киево-Печерский патерик» начала XIII в. (большинство его текстов сложились начиная с XI в.). В нем представлены следующие значения наших слов:

• ‘битва, война’: «мужь мой убиенъ бысть на брани» (Печ. патерик, 146): «и быша брани многы от половець» (там же, 149) и т. д.;

• ‘борьба (чувств)’: «да ти облегчить от брани блудныа» (там же, 141); «не могый тръпѣти брани плотскыя» (там же, 140) и т. д.; — ‘борьба (духа)’: «кто же исповѣсть труды... и постъ крѣпкый, и брань с лукавыми духы?» (там же, 89); «при брани страстнѣй, ея же ради ты молишися» (там же, 141) и т. д.:

• ‘ссора, вражда’: «молчанием брань упраздниться» (там же, 139); «да не пакы въставлю брани на ся» (там же, 115) и т. д.;

• ‘защита, оборона’: «но аще хощете брань мою видѣти, ведѣте мя въ манастьрь» (там же, 127) и т. д. То же самое распределение оттенков смысла находим в древнерусских текстах, например в «Ипатьевской летописи». Когда летописец пишет: «И брань бысть люта межи ими» (Ипат. лет., 267), не сразу определишь, в каких степенях «борьба» происходила: в телесной битве, в духовном борении или дело ограничилось словесной перепалкой.

Если же слово употреблено в полногласной русской форме, смысл высказывания еще больше затемняется, поскольку более поздние расхождения в значениях глагольных форм препятствуют точному пониманию текста. Одно дело возбранить-запретить, другое — боронить-защитить. В «Вопрошании» Кирика, дьякона новгородского Антониева монастыря (XII в.), одинаково возможны выражения типа «не можеть тот възборонити», «не боронити» — и «възбраняти», «възбраняй». Кирик дает советы, как себя вести в определенных положениях согласно христианской морали. Он говорит, например: (одним я разрешаю идти в Иерусалим), «а другымъ азъ бороню, не велю ити» (Кирик, 27). Общий смысл понятен: запрещаю (не велю). Но вот другое сочетание слов: «борони, рече, велми того: въ пятокъ по вечернии не дай, а въ недѣлю по вечернии достоить» (там же, 26). Тут и «запрети», и «обереги» от случайного нарушения канона. Особенно сложно решить вопрос в том случае, когда речь идет о запрете на языческие обычаи. «Аже се Роду и Рожаницѣ крають хлѣбы и сиры, и медъ? — бороняше велми: нѣгдѣ, рече, молвить: „Горе пьющимъ рожаницѣ“!» (там же, 31). С одной стороны, запрещал следовать языческим обычаям жертвовать «Роду и Рожаницам», с другой же (это следует из смысла поучений), оберегал от таких дел своим пастырским словом.

В переводных текстах глаголом възбраняти переводят греческие κωλύω и απαγορέω ‘запрещать’, αποκλείω ‘преграждать’ (Ефр. Кормч., 98, 121) и др. В переводе «Пчелы» πολεμήσει «сотворити брань», расхожее выражение в древнерусских текстах. Постоянные призывы древнерусских проповедей «ни почитай възбраненыхъ книгъ» показывают, что речь идет о запретных книгах (апокрифах).

Однако в расхождениях между разными вариантами одного и того же текста уже заметны намеки на выделение конкретного значения ‘упреки, ругань’; словесная брань действительно сопровождала всякую ссору, если с нее и не начиналась. В древнерусском переводе «Пчелы» «не възбранили быша закони... аще быша другъ друга не губили» — в «Мериле Праведном» другая редакция: «не бранилъ бы законъ... аще бы другъ друга не губили»; греческий текст показывает, что здесь говорится о запрещении (κολύω) — «не запрещал бы закон...» В переводе «Пандектов Никона»: «И не бранимъ имъ, хотящимъ правду дѣлати...» (Пандекты, 323об.) — в болгарской версии «не укаряемъ ихъ» (там же, 89); здесь же «не возбраняеть» (там же, 329) соответствует болгарскому «ниже забавляется» (там же, 214).

Прямым образом значение ‘ругань, брань’ у слова брань является в Львовской летописи под 1487 г., и в очень выразительном контексте: сын великого князя отказался исполнить приказ отца, «он же мужество показа, брань приа отъ отца... а христианства не выда» (СлРЯ, 1, с. 318). Брань между отцом и сыном свершается в особо мягкой форме — словесно. В русских текстах такое значение слова брань (и глагола бранитися) проявляется только с XVII в.

Таким образом, выделение совокупно связанных значений слова брань происходило постепенно, и весь процесс представлял собой последовательное углубление в смысл корня, приближение к описанию самих обстоятельств дела, как они даны в реальности. Чисто внешнее с о бытие «драки-боя», которое в житийных текстах обретает оттенок «боя» внутреннего (борения чувств и страстей), затем идея «драки-боя» сжимается до описания факта враждебной «ссоры», не обязательно доходящей до битья, но обычно показанной как о-борон-а, «защита», которая в конце концов представляется вполне цивилизованным способом словесного поединка, осуществленного посредством «нелепых глаголов».

Последовательность вхождения в коренной смысл словесного корня косвенно подтверждается поведением героев средневековых произведений.

О Дмитрии Донском еще говорится, что он «срамныхъ глаголъ не любляше» (Жит. Дм. Донск., 208), но в данном случае не совсем ясен смысл таких «глаголов». Срамить могли словами вполне обычными, использованными в переносном значении. Точно так, как позже употребляли слова типа мужик, чернь, быдло или даже блядь (ересь заблуждения). «Мертвые бо срама не имуть!» — слова князя Святослава перед битвой (бранью) при Доростоле вряд ли предполагают смысл «матерной лаи».

Глухие упоминания о сквернословии появляются именно в конце XIV в., когда происходит как бы отчуждение от привычных форм жизни, долгое время направляемых идеологией (и терминологией) «поганых». Разорвать эти путы хотели не только мечом, но и словом. Определения могли быть различными. Подвыпившие защитники Москвы в 1382 г. снова и снова, «пакы вълазяще на град, пияна суща шатахуся, ругающеся татаромъ, образомъ бестуднымъ досажающе и нѣкаа словеса износяще, исплънь укоризны и хулы» (Пов. Тохтам., 194). Результат печален: взял Москву Тохтамыш.

В различных источниках говорится о «бещестных словесах», о «непристойных рѣчехъ», или, как еще сказано в «Уложении», «никаких невѣжливыхъ словъ не говорити и меж себя не бранитися... и кто кого изъ них обесчестить непригожимъ словом...», тогда, конечно, нехорошо (Уложение, 37). Непригожиенекрасивые или, как прежде говорили, нелепые глаголы. Нелепые глаголы превратились в непригожие словеса. «Скаредная речи и блудные, срамословие и смехотворение, и всякое глумление» (Дом., 30, 33). Английские послы, замечает Иван Грозный, «многие невѣжливые слова говорили» (Иван, 110). Глаголы бранитися и ругатися у царя Ивана еще не передают идеи сквернословия, оба корня сохраняют свой первосмысл. В послании свейскому королю он пишет: «А рати нашия нигдѣ никоторыя не было, развее мужики порубежныя меж себя бранилися» (там же, 124) — одновременно и перебранивались, и дрались. «А надъ черньцомъ что опалитися (наложить опалу) или поругатися (надругаться)?» (там же, 160). Любимые выражения самодержца «собака» и «пес смердящий» (там же, 144) уже напрямую связывают «позорные слова» с собачьим лаем; лаяти, лая