Древняя Русь: наследие в слове. Добро и Зло — страница 53 из 68

о т ношение к тому, что станет прикрытием, что на-девается, как бы «насаживаясь» на основу жизни, создавая мерцающий проблеск не очень надежных желаний. При этом имя надежа/надежда древнее своего глагола, потому что глагол надѣятися восходит к форме надѣя, которая возникла позже исходного имени и по его образцу (ЭССЯ, вып. 21). В южно- и восточнославянских языках надежда всегда и значит ‘надежда’, точно соответствуя греческому έλπις и латинскому spes.

Надежда — всегда ожидание: «надежа спасения», «надежа будущаго вѣка», «надежу имѣмъ» и т. д. Надежда невещественна и потому мгновенна: «Надежда яко дымъ ищезаетъ»; глагол надѣятися обычен при описании воинских схваток, в том числе и в переводных текстах: «надѣятися побѣдити», «надѣяся на свою победу», «надѣющися телесной крепости» и пр. в «Александрии», в «Истории Иудейской войны» Иосифа Флавия. Это понятно: неопределенность действий допускает различный исход. Побѣда — одновременно и твоя победа, и беда противника (или наоборот). Но в священном христианском тексте преобладает уже не глагол, а имя существительное, несущее в себе обобщенное символическое значение. В переводе «Апостола», например, «молю же, еже не сыи дьрзаю на даяниемь» (в русской редакции XII в. здесь использовано слово надежею). В XII в. древнерусский перевод «Пандектов Никона» уже тонко использует стилистическое различие двух слов, в том числе и в глагольной форме: «Добро есть уповати на Господа, нежели надѣятися на человѣка» (116) — «Любы... всѣму надѣеться» (2546). В болгарской версии оба глагола употреблены в прямо противоположном смысле, и можно полагать, что в болгарском языке глагол надѣятися, наоборот, был высоким по стилю.

Важность свидетельства средневековых текстов в системности словоупотребления; например, у одного автора.

Интересно, как употребляют эти три слова церковные писатели, начиная с XI в. Все эти слова употребляются в одинаковом значении, да кроме того, у них много и других близкозначных слов. «Житие Николы Чудотворца», переведенное в Киево-Печерском монастыре при Феодосии, говорит о Боге, на которого возлагается и надежда, и упование, и чаяние, а сам Бог при этом «пекыйся имъ» (опекает). Надежда обращена только на Бога, и это понятно в отношении житийного текста; непонятно только, почему используются близкозначные слова: то ли эти тексты имели различное происхождение, то ли неразбериха с лексемами определялась неупорядоченностью стиля.

В XII в., когда система церковнославянского языка еще не сложилась, но его стилистические нормы как-то сообразовывались с содержательным смыслом текстов, дело изменилось. Кирилл Туровский употребляет слова упование и уповает только в цитатах из Ветхого Завета, причем чаще всего в молитвах, и очень редко речь идет о надежде на Бога. Переписчики текстов Кирилла иногда сомневались, правильно ли они поняли смысл высказывания, и по собственному усмотрению заменяли, например, неуповай на не смущай (в «Повести о чернечском чине»). Ясно, что слово уповать совершенно чуждо древнерусскому писателю.

Чаяние и надежа (именно так в разговорном русском произношении) встречаются чаще. Расхождение между ними показательно. Чаяти и чаяние обращены уже не на Бога, эти слова обозначают надежду как ожидание. Ожидание светлого царства посмертной жизни — «вечной жизни» христианского мифа («чая царствия Божия», «чаявшим свѣта», «по писанью чая Христа» и пр.). Один раз, передавая евангельский сюжет о расслабленном, Кирилл употребил этот глагол, описывая момент ожидания «болящими» наполнения источника священной водой: «Чающе движения водѣ» (332). В единственном «мирском» тексте глагол чаять использован в значении «ожидать». Ни чаяние, ни упование еще не надежда.

Надежа у Кирилла тоже может быть равнозначной слову упование — но всегда в пересказе библейских текстов («Въскресения надежю показал есть», 346), причем весьма редко. Обычно (если не постоянно) и надежда — это тоже ‘ожидание’, но вместе с тем и «тот, которого ожидают». Персонифицированный субъект действия и его объект не расчленяются в описании. «Ныня ратай слова [т. е. священник], сѣмя духовное всыпающе [т. е. произнося церковную проповедь], надежами будущих благ [положительных результатов своего труда] веселится [лично радуется]» (417). Радуются предвкушению плодов, которые ожидаемы. Когда Богородица оплакивает своего сына на кресте, в ее уста Кирилл вкладывает слова: «Свѣт бо мой и надежа, и живот [жизнь], Сын и Бог, на древѣ угасѣ» (420). В русских говорах смысловая двуобращенность слова надежда сохранилась; это одновременно и возвышенное упование, и прагматическое ожидание, и вместе с тем субъект, способный реализовать ожидание. Глагол надѣяти(ся) Кирилл употребляет в значении ‘полагаться, рассчитывать на кого-либо’: «Тѣмь и азъ надѣяся на тя, госпоже Богородицѣ!» — в молитве, а в своем тексте, оправдываясь, Кирилл пишет: «Аще и мутен имѣю ум и язык груб, но великих надѣяйся молитвах, прошю дара слову» (342). Дар слова у этого писателя, несомненно, был, и благодаря этому мы можем уяснить себе взаимное соотношение слов чаяние упование надежда. За ними скрываются мысли, уточняющие представление о «надежде»: это ‘ожидание’ — ‘предчувствие’ — ‘расчет’ (который напрямую связан с тем, что один из средневековых авторов называет дерзати). Предпочтение, отдаваемое этому слову, избранному впоследствии как гипероним родового смысла, показывает, что русская ментальность предпочла тот вариант «надежды», который связан с практическим воплощением задуманного, причем в режиме «дерзости» и безоглядности.

На рубеже ХІѴ–ХѴ вв. положение отчасти изменяется. Епифаний Премудрый, столь же умело, как и Кирилл, использовавший славянские слова, выстраивает иную смысловую перспективу их употребления. Прежде всего, у него последовательность «вѣра, любы, надежда» (Жит. Стеф. с. 154) именно такова, как она представлена в обобщающей схеме Владимира Соловьева: надежду возлагают на Бога, а не на кого-либо другого. Это отличается от апостольского следования вѣра — надежда — любовь, именно любовь обращена к Богу, а не надежда, которая оказывается размещенной в пространстве межличностных отношений («к другому»). При этом и сам Епифаний не отрицает: «любы же ей же ничтоже супротивится» (152), «надежа же не посрамляет» (152); каждый может надеяться на праведника или, в крайнем случае, на собственное хитроумие («надѣяхся своими клюками [хитростями] переклюкати его» 152 говорит волхв о Стефане Пермском). Надежда отличается от упования: «Надѣюся на щедрость Бога Вседержителя и уповаю на милость Его» (146). Уповают по-прежнему на Бога (82) и на «вечную жизнь» (188); упование не просто надежда, это надежда на надежу, отчасти и безнадежная надежда, связанная с высшим духовным благом. На «жизнь вѣчную» уповаем, но не рассчитываем определенно, тогда как «чаем воскресения мертвым» (94) (однократно употребленное слово) рассчитываем, ожидаем как дела верного. В «Житии Сергия Радонежского» никаких упоминаний о «чаянии» вообще нет, и упование на Господа» встречаем один раз в цитате, а надѣятися употребляется только как глагол в значении ‘ожидать’: «но надѣяшеся мрътва его быти... еже не надѣяшеся...» (650 ожидал увидеть его умершим, вообще не ожидал и т. д.).

У Кирилла в XII в. три слова в оттенках смысла, у Епифания в XV в. только два, причем в собирательно-родовом значении. Очень выразительное различие. Системе двоичных привативных оппозиций раннего Средневековья требуется три элемента-знака, чтобы всесторонне описать возникающие соотношения «надежды» и «веры»; как только создается тернарная система Троицы, немедленно варианты ключевых слов сокращаются до двух: надежа и упование. В первом случае, необходим «третий лишний», способный переключать внимание с одной формы «надежды» на другую ее форму. Во втором случае организовано семантическое противопоставление земное небесное, и достаточно двух слов, представляющих две противоположные языковые системы: церковнославянское слово упование и русское разговорное надежа. Идеальность предсущего и реальность существующего. Такова искусная схема распределения наличных слов, которая на других основаниях стала основой семантического разграничения некогда близкозначных слов.

Средневековое представление о степенях надежды хорошо передают западноевропейские источники. У Фомы Аквинского контрасты «надежды» весьма широки от отчаяния до дерзости (Бронзов 1884, с. 372, также 298). Надежда от страха, от радости, от желания, от отчаяния и т. п. вполне точно передается разными словами, которые постепенно накапливались в образцовых текстах, способствуя дифференциации различных источников «надежды».

Если бы мы могли единым взглядом окинуть все древнерусские тексты с их словоупотреблением, лексическими вариантами, семантическими co-значениями, стилистическим разнообразием выражений, каждый раз соотнесенных с определенной ситуацией высказывания, если бы мы смогли все это (чисто технически) сделать, то перед нами открылась бы удивительная картина соответствий, описать которую пока что можно лишь предположительно.

Многообразие средств выражения идеи «надежды» определяется сочетанием значений в слове, выражающем идею «веры».

Вернемся к тем пяти co-значениям слова вѣра, которые восстанавливают все словари любого времени и назначения (хотя и в различном порядке). Оказывается, что представления о степенях надежды отраженным семантическим светом производны от «веры» кроме первого, основного, даже исходного, кроме значения «правда-истина».

Слово надежда содержит образ, соотносимый с пятым значением слова вѣра