сана, вносит новое измерение текста — согласно стилю, и уже независимо от жанра текста. Именно это измерение создает иерархию градуальных степеней стиля, так что каждое слово попадает в новый поток отношений: не только по смежности цельных слов, но и по сходству общего корня: стол-ъ = стол-а = стол-у... Метонимическое мышление развивает из себя мышление метафорическое.
Самый решительный толчок был дан в XV в., и на разборе славянского перевода «Ареопагитик» мы видели направление заданной мысли.
С точки зрения теории коммуникации и языкового общения соотношение двух сомкнутых на «слове» триад в схематическом изображении линий умъ — разумъ, верхней и нижней, выражает соотношение между «говорящим» — Богом и «слушающим» — человеком. На формальном уровне языка и очень приблизительно эта схема представляет своего рода «активную» и «пассивную» грамматики. А тем самым модель, обозначенная в этой условной схеме, оборачивается творческой парадигмой, которая последовательно порождала многие (и действительные, и помысленные) «образы» мира. Само понятие парадигма от греч. παραδείγμα, в славянском переводе «Ареопагитик» обозначенное словом приказнь, не соответствует современным представлениям о парадигмах. Приказнь — это ‘ухищрение, хитрость’, т. е., по понятиям того времени, высшее искусство, сопряженное со знанием и умением. «Приказни же глаголемъ быти, яже въ Бозѣ сущихъ существо — творная и единѣ преднаставшая словеса, ихже богословие предъпредѣления наречеть... Знаменай убо (заметь), яко приказни наречеть, яже въ Бозѣ сущихъ существотворителная и единнѣ преднаставшая словеса, сирѣчь предопредѣлениа (προορίσμος)» (Ареопагит, с. 533), что комментатор поясняет другим словом: «Яко въ приказни (в примере) да речеться существо убо рещи огня естьство; силу же того просвѣщателное, действо же иже силы накончание, рекше, просвѣщателно и жигущее» (там же, с. 347); «въ приказни» соответствует греч. εν ύποδείγματι ‘в образец, в пример’, тогда как «парадигма» — образец-подобие, а не просто пример. Современные переводы Ареопагита предлагают соответственно слова образ и пример (Ареопагитики, 1997, с. 116-117), что вряд ли передает терминологическое значение греческих слов, особенно там, где Дионисий говорит о предопределении как божественной идее, предопределяющей сущность вещей.
Слово приказнь воспроизводит греческое представление об «идеях» как образ некой «машины», созидающей такие «хитрые идеи». Приказни — это прообразы, которые дают жизнь всему сущему, поскольку бытует представление, что и жизнь начинается лишь с момента называния (номинации). Эта модель представлена парадигмой, которая находится вне действительного мира, она есть акт божественного творения и существует извечно, не познаваемая до конца. У такой парадигмы нет никаких категорий, поскольку категории суть абстракции понятийного уровня, а не заданы в идеальной схеме божественной парадигмы, парадигмы образов, т. е. иконических по существу знаков. Греческое слово κατηγορία славянский переводчик передает столь же искусственной калькой с греческого как оглаголение, тем самым сохраняя смысл греческого слова (‘обвинение’; оглаголити — ‘оговорить, обвинить’) и, конечно, еще не вкладывая в него значений ‘разъяснение’ или ‘обстоятельственное слово’. Позднее латинское categorica ‘категорическое предложение’ на Руси перевели близким по смыслу словом осудъ ‘осуждение’. Оглаголание как «категория» известно в переводах с X в.; например, в текстах «Изборника» 1073 г. κατηγορία — и оглаголание, и прѣродный родъ, и пачеродьный родъ — род всех родов, и всего их (в полном соответствии с Аристотелем) десять.
То, что категория на земле — в разуме, то парадигма в божественном уме. О-глагол-ание изречено, при-каз-нь помыслена. Первое явлено «телесному оку», второе — «духовному».
Верхняя часть описанной модели выражает блок отвлеченности, идеал и идею, нижняя — блок конкретности, т. е. действительность в действии, жизнь, которая осуществляет идею. Суть развития в формах познания в данном случае состоит в том, что по отношению к нашему времени всё больше внимания уделяется (человеком) блоку конкретности, т. е. действительности множественных проявлений сущего. В частности, проблемы прямой и обратной перспективы в восприятии действительного и реального (отвлеченного) оказываются не вопросом последовательного развития пространственных представлений (как полагают искусствоведы), а проблемой предпочтения одной из двух возможных, существующих одновременно, точек зрения на одно и то же: от естества мира к слову-Логосу — прямая перспектива (к горизонту сужается), или от слова-Логоса к существу — перспектива обратная (к горизонту расширяется, поскольку в этом направлении идея важнее вещи). Светское портретное искусство избирает перспективу, противоположную той, что была присуща мастерам иконного дела; для него оказывается важной точка зрения субъекта («естество»), но обратная перспектива тем самым не отвергнута и не уничтожена, она остается символом сакрального изображения, раскрытого навстречу зрителю обнаженностью своей идеи.
Сегодня трудно понять состоявшееся движение мысли, с каким встречает нас XV век. Теперь так свойственно различать субъект и объект, а также разные степени взаимных их отношений. Но схема славянских «Ареопагитик» говорит вполне определенно: объект, т. е. вещь, становится проекцией субъекта — если, конечно, вписать свою «субъективность» в верхний уровень «ума», который и становится мало-помалу основным моментом взятия на себя того, что прежде приписывалось Богу. Вот это «взятие на себя» божественных категорий, парадигм и признаков становится содержанием всей последующей истории нашего мышления. Точнее сказать — всей европейской истории мысли. В Европе «Ареопагитики» перевели в XV в.; идея нисхождения единого во множество волновала Николая Кузанского, и тексты его стали одним из источников европейского Возрождения.
Что же касается русского языка, который медленно разворачивал свои категории навстречу новым мыслительным актам, тут верно одно: конкретные проявления глагольных основ как возвратности, переходности и пассивности действия сгустились в родовую для них всех категорию залога — и окончательно отделили субъекта речи от объекта в выражении связей между ними; проявления же определенности, предельности и совершённости обобщились в родовой для них всех категории глагольного вида и т. д. По требованию приказней категории укрупнялись и сводились в родовые типы, с тем чтобы со временем стать надежным средством для усиления и развития мысли.
Одновременно изменялись и тексты.
Жанры древнерусской литературы сами по себе предметно ограничены. «Хождения» описывают путешествия, летописи — битвы, жития — подвиги святых. Каждый жанр представал как отдельная вещь, отраженным светом передавая реальность узко предметных фактов.
Средневековье завершается «Житием» протопопа Аввакума, в котором эти предметные грани со-быт-ий в быт-ьи и быт-е уже разрушены. «Житие» Аввакума одновременно описывает и жизнь человека, который не тщится выдавать себя за святого, и хождение его по мукам, и летопись важных исторических событий, данных с точки зрения незаурядной личности. Теперь не вещный мир диктует выбор жанра и развитие сюжета, но сам человек по свободному выбору своей идеей соединяет все проявления жизни, описывает их со своей субъективной точки зрения.
Это — точка зрения градуальных степеней интенсивности. Жизнь становится интенсивной, насыщенной событиями и многоликой по признакам. Синтез древнерусских жанров дал русский роман, но чуть позже. В русском романе традиции хождений отразились в композиции, житий — проявились в оценке героя, летописей — сказались на объективности описаний. Градуальность жанров сошлась в реализме романа, как сходится разноцветье мира в белом рас-свете зари.
В душевной жизни человека играет большую роль способность его хотеть или желать. В твердом и ясном хочу оказывается сильный характер; в расплывчатом и туманном желаю выражается характер слабый. Но жизнь часто меняет характер и место сильного хочу заменяет робкое желал бы.
Анатолий Кони
В отношениях между людьми возникают положения, которые требуют вмешательства желания или даже требовательности лица, каких-то движений воли в любом ее проявлении; латинское слово modus и значит ‘моду’, отчего подобные слова и называются в грамматике модальными.
Применительно к выражению желания древнерусский язык в законченной форме уже разработал полную градацию степеней волеизъявления, которые отчасти строились на основе старых форм наклонения. В отдельных словах этот ряд составляли глаголы хотѣти — волити (и довълѣти) — желати и в самом его конце как слабая степень того же волеизъявления, но уже переходящая в другие отношения, любити. Все подобные степени имели множество вариантных слов, не менее древних, которые были ничуть не хуже перечисленных здесь, но именно эти глаголы создали законченную градацию средневековой иерархии степеней воления, а все остальные исчезли из активного оборота или изменили свое основное значение, оказавшись ненужными. Оставшиеся глаголы все были общего корня с соответствующими именами, так что стало возможным соотнесение по смыслу — своего рода усиление модальности в каждом отдельном высказывании: воля — довълееть, хотение — надълежить, желание — достоить. За ними скрывается глубокая разница в смысле, столь важная для понимания взаимных отношений между волей, хотением и желанием.