Эта исходная модальность глагола, вступающего в грамматическую связь с другим глаголом (в неопределенной форме, без всяких указаний на грамматические категории), еще очень неопределенна, а потому многозначна. В Евангелии от Матфея (16:27) древние переводы давали текст: «Прити бо имать сынъ человѣчь» — с XII в. в русских списках Евангелия, но также и в других местах (например, в Пчеле) находим иное: «Хощеть сынъ чловѣчьскый прити» (Пчела, с. 328). «Имеет прийти», «должен прийти», «может прийти», «хочет прийти», — всякая форма годится, потому что каждая из них значит ‘придет’. В разных списках одного и того же текста встречаются замены хочеть — ищеть — мыслить (Дурново, 1925, с. 108), хотя — могы (Златоструй, л. 55а) при греч. ϑυναμένη ‘набрасывается, кидается’. Кирилл Туровский, обращаясь в молитве к Богородице, восклицает: «Вся бо можеши, елико хощещи!» (Молитвы, л. 182), а в переводе воинских повестей постоянно говорится о том, что хотение связано с волею, обеспечивается ею: «И тъ (тот) вземъ и дасть имъ волю, да сами свое хотѣние испълнять» (Флавий, с. 260) и т. д., «заповеда миръ всѣмъ и волю хотящимъ» (там же, с. 375) и т. д. «Восхощемъ паче гладомъ умрети, ли женою питатись» (Пандекты, л. 236б), — говорят голодные монахи: да лучше помереть, чем поедать женщину, даже если она того заслуживает. «Восхощемъ умрети» — буквально ‘умрем’, но с тем оттенком модальности, который как раз содержит в себе представление и о желании, и о решимости поступить именно так, а не иначе, «Ихъже ради жити хощещи, тѣхъ ради и умрети не бойся» (Пчела, с. 40) — т. е. ради кого живешь, за тех не страшись и погибнуть. Всё та же двойственность в осмыслении личной воли: и «погибнешь», и «желаешь погибнуть», следовательно, и форма будущего времени, и неуловимая модальность пожелания-предчувствия. Подобные формы древнеславянского языка ученые IX в. назвали формами будущего времени. Вот так активно, в стремительном натиске на предполагаемое действие понимали древние славяне будущее: оно в их руках — как захотим, так и будет!
Сравнивая разные списки и редакции одного и того же текста (например, «Пандекты Никона Черногорца»), мы сталкиваемся с последовательной заменой именно модальных слов. То, что в южнославянских текстах обычно выражается словом нудитися — то в русской версии текста передается словом хотѣти, что в южнославянском хотѣти, то в русском — тщатися ‘усердно стремиться’. Подобные соотношения выпукло рисуют внутренний образ того хотѣти, каким его видели наши предки: стремительное движение под давлением обстоятельств, коллективное желание, потому что само по себе желание слишком лично и всегда определяется конкретными ощущениями отдельного человека. Все тексты, доступные наблюдению и сравнению, согласуются в том, что хотѣти значило ‘размышлять’, приводя в соответствие свое желание с волею Бога; отсюда и перевод греч. βούλομαι ‘желать, хотеть’ и ‘стремиться’, предпочитая что-то из многого глаголом хотѣти, а иногда и словом помыслити.
Волити порождает волю, желати — желание, но глагол хотѣти долго не образовывал формы имени. В русских текстах слово хотѣние (известное по южнославянским переводам и раньше) появляется только в конце XIII в. (Материалы, III, с. 1390) и означает исполнение желания: «Приде князь Михаилъ въ Новгородъ по велицѣ дни, и ради быша новъгородци своему хотѣнию» (Новг. лет., 1229 г.). Смысл вполне ясен — хотенье и есть результат желания, которое проявилось в акте воли. Новгородцы желали Михаила князем — они повелели его призвать — они его получили: хотение их сбылось. Цепь модальных глаголов в порядке свершения устраняла побочные сведения о способах дележа, о разнице в его проявлениях (по слову, делом, в борьбе или как-то иначе), но сохранила указания на три основные последовательности: желати — волити — хотѣти, т. е. задумано — сделано — получено. Так конкретно и вполне практично подошли в Древней Руси к выражению желания в слове, всегда аналитически, самостоятельными по значению глаголами, представляя три основные последовательности в совершении волеизъявления. А там — другая цепочка модальностей, о которой Владимир Соловьев сказал: «Если он взаправду хочет, то и может, а если может, то и должен!»
Потому, что же такое человек без желаний, без воли и без хотений, как не штифтик в органном вале?
Федор Достоевский
В иерархии степеней «желания» относительная важность глаголов определялась и теми синтаксическими конструкциями, какие могли образоваться с помощью этих глаголов. Ведь в предложении и оформлялась мысль в своем выражении, опираясь на четкие различительные признаки разных глагольных основ.
Высокая торжественность «дательного самостоятельного» в «Богу волящу», деловитое составное сказуемое в «хощю ити» на фоне совершенного безразличия к контексту у глагола желати кажутся странными. Одновременно со степенями общей модальности наши глаголы как будто расположились и в другой иерархический ряд: выражают отношение субъекта речи к объекту высказывания.
Свободное от влияния окрестных слов желати полнее выражает субъекта речи, который всегда лишь тот, кто говорит — я. Ограниченное некими пределами высказывания хотѣти — дальше от такого субъекта, потому что хотѣти могу не один я, но и другой член рода, и все вообще родные вместе со мною — хотят. Глагол волити в этом ряду еще более удален от лица говорящего, более того — отвлеченность воления ему заказана, эта функция передана Богу, а сам субъект в лучшем случае может только изволити. Перед нами обычные степени удаленности: желати — хотѣти — волити, т. е. я — ты — он или они, но скорее все-таки сей — тот — оный.
С помощью подобных аналитических средств языка в сознании совершалось важное движение мысли: субъект речи в момент высказывания как бы удаляется от объекта всё дальше, отстраняется от него, «объективируя» его в своем сознании как «не-я». Становится ясным, что не только «я» или, в крайнем случае, еще и «ты» как подобный мне, — не только «мы» существуем на свете; есть еще и другие (и их много), которые также в состоянии проявить свою волю. Ищущей мысли следует закрепить найденное противостояние субъекта и объекта, и она воспользовалась различиями, существующими между глаголами.
«По щучьему велению, по моему хотению», — говорит Емеля, задумывая очередное пожелание. В праславянской древности подобного разложения мысли на две структуры с разными модальными глаголами не могло и быть, она осталась бы непонятной. Щучье веление в данном случае и есть мое хотение, а о желании как о самом нейтральном в этом ряду слове здесь вообще ничего не говорится, формула создается на основе значительных по смыслу слов. Здесь уже различается: как повелела щука и как похотел я сам — это большая разница, но в высказывании волити и хотѣти сошлись вместе (хотя и в несколько измененной форме — не волити, а просто велети). Мое хотение и щучье веление в сознании уже несоединимы, поскольку связаны с разными субъектами действия, они разведены, и каждый из них самостоятельным словом выражает свою собственную степень отношения к делу. Произошло раздвоение модальности, уже не направленной, как прежде, одновременно и на субъекта, и на объекта действия. А этот процесс, незаметно совершавшийся в мысли, привел ко многим изменениям в значениях старых слов. Заметнее всего такое изменение на именах существительных; некоторые из них вторичны, потому что образованы с помощью суффиксов от древних глагольных основ (как хотѣние от хотѣти).
Направленность действия на другого порождает и вторичные значения слов, поскольку возникает желание выразить отношение субъекта к объекту. Хоть — ‘любимый, любовник’ уже в древнейших текстах (Новг. лет., 1137 г.), ‘жена; наложница’ и т. д.; хотѣние — не только желание, но и любовное желание: рачение также любовь и даже страсть, потому что связано с заботой и нежностью в отношении к другому; рачитель — ‘любовник’ и ‘поклонник’, вообще ‘заступник’, но первоначально это значение проявляется лишь в переводных текстах, по-видимому, отражая значения слов в оригинале текста. Прежде присущая этим словам «чистая» модальность распалась на новые значения, среди которых для обозначения важны и отношения людей друг к другу, и их положение в обществе, и просто их нравственные признаки, например желание. Желание — не просто любовь и забота, но еще и надежда, а также и страстный порыв вожделения: «И вожделение души моей утѣши» (Печ. патер., с. 143) — именно порыв души, а не сердца, как было бы в случае с изволением. Желание вообще ближе к чувству души, чем к разумному помыслу, который можно обдумать и, обдумав, принять решение, т. е. изволение.
Поэтому желание — всегда свое, именно это, конкретное и простое, оно может быть бесстудным и окаянным, но также несытым и желанным, бесконечным в своих проявлениях, по силе своего движения; церковная литература обычно трактует желания как неистинные, поскольку слишком уж они земные и с Богом, конечно, никак не связаны. Зла, например, желают, но — не хотят, т. е. к нему стремятся, но сознательно избегают. Вот что можно узнать из старых текстов о помысле желаний.
Желание — вообще не решение, а состояние, близкое к сетованию, в какое обычно впадает человек в момент скорби: вот «месяц, иже превратися им от скорбии к веселию и от желания къ дни доброму» (Есфирь, 9:22); в современном переводе этого текста и стоит не слово желание, а сетование. Преображение скорби в шумное веселье и горестного сетования в добрый праздник — противоположность слишком разительная, чтобы не понять всей разницы между желанием и радостью