угодно Богу.
Какими бы сложными и замысловатыми ни были переосмысления древних глагольных корней, но внутренние их образы осознавались, в оригинальных текстах возникали совершенно ясно. Вот «Житие Сергия Радонежского», в котором автор, Епифаний Премудрый, четко различает, «что подобает пръвее въспомянути» (прежде всего вспомнить) — в мысли, или что «достоит яснее рещи» — в слове, «или которая довлеет бесѣда» — в деле (Жит. Сергия, с. 10). Мысль должна быть «подобной», т. е. истинной, слово — «достойным», т. е. стоять на своем месте, а вот всякое дело нужно начинать велением воли. Все эти модальные слова еще различаются своим смыслом — иначе зачем было их множить, употребляя каждый раз в особом контексте?
Развитие смысла всех таких слов идет по общей стезе: от ощущений чувства к утверждению рассудка, а в результате происходит то, что можно было бы назвать «отвердением модальностей». Они всё больше привязаны к определенным ситуациям речи.
Так на протяжении пяти столетий, до начала XV в., в представлении древнерусского автора достоинство окончательно противопоставлено неизбежной надобности. Мамай достоин — своей судьбы, Дмитрий же — подобен, он равен этой судьбе, он судьбу воплощает. Иерархия отношений определенна и ясна, потому что, начиная с абсолютного годѣ, которое не может быть перенесено на человека, все последующие степени оказываются ступенями понижения властного права, от довлѣеть через достоить до подобаеть. То, что есть право и власть для высшей степени, то воспринимается снизу как обязанность на степени низшей. Довлееть Бог, потому что Он обладатель воли. Мамай же обязан этой воле, которую он исполняет. Абсолютность слов типа годѣ заключается в их безразличности к субъекту воли — в языческом представлении это просто судьба. Довълѣеть, достоить, подобаеть — глаголы и, следовательно, обязаны выражать субъект или объект волеизъявления. Они и делают это, но делают странным образом. Они одновременно и воля, и обязанность, в зависимости от того, на кого обращены в данный момент. Их смысл определяется не значением слова, а положением лица в иерархии. То, что должен я, — то становится волей князя; воля же князя — мое обязательство. Взаимообратимость этих глаголов усиливается их формой: все они употребляются только в форме 3-го лица единственного числа. Именно так выражается отношение к безличной таинственной силе, которая в равной степени правит и моим долгом, и твоим правом.
Приняв все это во внимание, попробуем выявить последовательность в изменениях того словесного образа, с каким наши предки когда-то связывали представления об об(в)язанности обязательства. Таких образов два, идущих рядом, возможно, по смыслу и пересекавшихся в какой-то точке прошлого, но все-таки разных: книжная по происхождению обязательность и народная, по существу, обязанность.
То, что довълѣеть, со временем, уже за пределами древнерусской эпохи, постоянно усиливая степени обязательности, породило целую цепочку однозначных ему слов, таких, как над-лежит, след-ует и др. — также известные формы неравенства в отношениях между Богом и человеком, у которого нет права на выбор: он просто обязан исполнить ему предназначенное; оно нависает над ним, давит его, довлеет ему и предстоит.
Другой уровень тех же отношений — то, что достоить. В известном смысле, это большее равноправие к проявлениям чужой воли, чем довлѣеть. Совершенное равенство отражено в глаголе подобаеть. Подобие в степенях и равенство в отношениях, хотя бы и чисто внешнего свойства. Разница только в том, что достоить может в любой момент обернуться неравенством и зависимостью, тогда как подобие сохраняется неизменным: по образу и подобию. Эти два глагола важнее безусловного довълѣеть. Потому-то в последующих преобразованиях отношений обязанности довълѣеть исчезло стремительно (современное бытовое сознание ощущает этот архаический глагол как «давит», что верно не в семантическом, а в переносно-образном смысле). Не случайно также, что возникли слова, говорящие о достоинстве подчиненного перед лицом начальствующего и о подобии равных. Но всё, что прежде воспринималось как достоинство и приличие, в конце концов устранилось из этого ряда обозначений, потому что внутренний их смысл не был связан с возникшими в языке отношениями между обязанностью и необходимостью. Не все необходимое прилично, но и не всё должное обладает достоинством. Чисто личные характеристики достоинства и приличия стали восприниматься как психологически обусловленные свойства, и это препятствовало включению их в модальность долженствования. Должное безразлично к частностям личности. Оно абсолютно, это его свойство последовательно и неуклонно отливалось в обозначениях русского языка.
Другое дело надобѣть, которое постепенно утрачивало ненужные в разговорной речи лишние слоги, так что со временем вместо этой глагольной формы мы получили надобѣ, надобно, надо и вошедшее в орбиту его значений нужно. Нужно определяется нуждой, т. е. необходимостью высшего смысла; присоединение нужи-нужды к древней добе знаменательно как завершение пути, длительного пути формирования четкого знака для выражения ясной силы необходимости. «Надо, Ваня!».
Кроме обязательной краткости формы, народное сознание отличает формы «нужды» еще одним признаком. Это обязательность внутреннего побуждения, нравственное движение самого человека, который испытывает нужду в том, что считается надобным. Оно уже никак не связано с давлением внешних сил; это совесть или иное моральное чувство, выработанное обществом в тяжких страданиях жизни. «Нужно... Надо...». Народное представление о долге совпало с личным чувством обязанности — сделать это и сделать так.
Все книжные слова, хотя и близкие к народным по смыслу, слишком сложны по форме. Они остаются глаголами, не сжимаясь в экспрессивные корневые слова, неопределенные по форме, которая подходит для любого высказывания.
Народное же представление о должном всегда сжимает форму выражения: от надобеть до надо. И в древности, как мы видели, такие формы были очень краткими, они понимались просто, в связи с ближайшим значением однокоренного им слова. Сначала обязательным считалось то, что привлекательно и красиво (лѣпо), затем — обернулось образом-мыслью о том, что верно и истинно (годѣ), и, наконец, сосредоточилось на том, что надо, т. е. удобно и выгодно (надобѣ, надо).
Но самое главное во всех этих поворотах образной мысли все-таки в следующем. По мере развития отношения человека к должному, к тому, чему он обязан, сознание всё чаще покушается на более высокие формы модальности, шаг за шагом отнимая у высших сил свойственные только им возможности понуждения. В конце концов этот долгий путь завершился той ступенью, которая еще и в Древней Руси достойна была лишь богов: годится!
Быть может, вера при чисто психологическом анализе ее окажется познавательною функцией воли.
Сергей Трубецкой
Случайно напав на это суждение русского философа, я крепко задумался. И есть над чем: Средневековье выработало тонкие средства передачи модальностей в тексте, ревниво оберегая мельчайшие волевые уклонения от подлинности в выражении смысла. Модальные ограничители жестко связывали всё изреченное личной оценкой. Познание в вере направлено волей.
В древнеславянском и древнерусском языках были десятки частиц, которые теперь исчезли, и все они выступали во множестве модальных co-значений. Общее направление их смысловых изменений известно: от расплывчатой субъективной оценки высказываемого к строго логической и объективной структуре фразы.
«Частицы заинтересованного лица» становились приметой высокого стиля уже в XII в., но в тексте «Слова о полку Игореве» их еще много, главным образом в цитатах из «попевок» легендарного Бояна (XI в.):
«Что ми шумить, что ми звенить давечя рано предъ зорями?»
«Тяжко ти головы кромѣ плечю — зло ти тѣлу кромѣ головы».
В одном случае «заинтересовано» первое лицо, в другом — второе.
«Количественно-уточняющее» нѣ встречается в древнейших записях «Новгородской летописи» по Синодальному списку конца XIII в., а в списках XV в. уже заменено: «И убиша ихъ новъгородьци нѣ о трьхъ стехъ» — в Комиссионном списке «близь трехъсотъ» (Новг. лет., с. 36, 226, 1180 г.). Исчезая из употребления, частица обретала новую жизнь присоединением других слов; так появились некто, нечто, чуть не (от чуяти!). Они же могли расширяться, отзываясь на новые потребности высказывания. Например, становились уступительно-усилительным понѣ — встречается в «Правде Русской»; здесь же зане, занеже в значении ‘хотя’, что известно еще и по словарям XVII в. (у Памвы Берынды «поне — хотяй, хоть»). Даниил Заточник скромно признавался (в наиболее древних списках), «аще бо не мудръ есмь, поне мало мудрости срѣтохъ» — поскольку вообще на свете мудрости немного. Нѣ могло становиться отрицательно-сравнительным нѣ-же-ли (у Владимира Мономаха в его «Поучении») или даже причинным по-нѣ-же, которое достоверно известно лишь с конца XIII в., встречается в тексте «Жития Александра Невского» (СлРЯ, 17, с. 50).
Нет смысла перечислять все такие частицы, впоследствии вошедшие в состав союзов, предлогов и наречий. Материально они еще с нами, но в самостоятельном смысле уже не существуют, впаяны в ткань речений на правах остаточных оттенков излагаемой мысли. В течение веков происходило постепенное «снятие» исходного смыслового синкретизма, который уточнялся целью высказывания и многими другими условиями речи. Самые простые частицы могли некогда выражать одновременно несколько метонимически связанных co-значений, указывая и на волю говорящего, и на веру его в справедливость сказанного. Например, частица