Древняя Русь : наследие в слове. Мудрость слова — страница 47 из 108

В древнерусских христианских поучениях противопоставлены три фазы луны: молодойполныйветхий месяц. Все фазы луны как чередующиеся месяцы, которые могут, конечно, представать и как самостоятельные вещи, но в любом случае остаются частями, сознанием уже извлекаемыми от общего, от луны. Градуальный ряд состояний помогает понять, что все явления месяца — всего лишь фазы луны.

Но это не всё.

Для язычника месяц своими проявлениями символизирует (отражает, воплощая) различные пространственные развороты лунного диска; в центре внимания язычника чисто пространственные преобразования, и лишь косвенным образом они слиты с прочими характеристиками движения луны. Фигура луны, напротив, указывает на течение времени, а ее позиции и некоторые отношения к другим атмосферным явлениям — еще и на причину в изменениях погоды и т. д. Но основным тут является все же пространственная развертка времени. Градуальность же христианского понимания не просто находит средостение между двумя разорванными величинами (которые обретаются в пространстве), но показывает, что в смене явленных ипостасей лунного лика важнее именно движение времени, которое и определяет смену пространственных модификаций.

То же относится к воспроизведению описываемых событий, лиц и явлений в средневековых текстах. Писатель середины XI в. Иларион еще целиком находится в системе языческой эквиполентности. Чтобы быть понятным своим современникам, он прибегает к четким противопоставлениям равноценных явлений и идей: закон и благодать, небо и земля, свет и тьма, и т. д. В середине XII в. другие русские писатели, Климент Смолятич и Кирилл Туровский, уже широко пользуются идеей градуального ряда, понимая его как тройственное согласие близкозначных слов или однородных вещей. Показывая, как собирается народ для встречи въезжающего в Иерусалим Христа, Кирилл строит такой словесный ряд (Кирилл Тур., XIII, с. 410):

Старци быстро шествоваху, отроци скоро течаху, младенцы яко крылаты, да Богу поклонятся, да прославят Господа, окрест Исуса паряще, вопияху.

Каждое слово первого суждения (пять последовательных «представлений») эхом отзывается в соответствующем слове двух последующих, увеличивая интенсивность переживаний. Последовательность слов в дискурсе создает сам текст, но смысл текста обретается в вертикальных соотнесениях ключевых слов. Важный лингвистический термин, давно вышедший за пределы грамматики, парадигма, подходит для описания этой структуры. Парадигма существует в сознании, выражена в словах и служит для возможного расширения текста. Писатель конца XIV - начала XV в. Епифаний Премудрый развил этот способ построения текста — одновременно и звучащего, и читаемого; он строит свои описания таким образом, что в противопоставлениях участвуют сразу несколько, но чаще всего три, сопряженных по конкретному свойству явления, события или лица. Всё это может показаться формальностью буквализма, за которой ничего нет. Это не так. Все отношения вообще формальны, достаточно посмотреть на современные политические или идеологические установки. Так было всегда. Но почему-то люди придают такое большое значение формальностям символа или ритуала, приписывая им какое-то содержание. Казалось бы, чего особенного в грамматическом распределении прошедших времен, не всё ли равно: бысть, бяше или былъ? Оказывается, нет. В XVII в. староверы яростно сопротивлялись «подмене» таких форм в утверждениях вроде: «Богъ же бысть» — «Богъ бяше». Всего лишь пребывал Он в прошлом («преходящее» бяше) или уже окончательно просто был (пребывал), а теперь Его нет («прошедшее» бысть)? Чего бы сказать по-русски, выражая идею перфектной формой «Богъ былъ», никак нельзя: форма-то из числа тех, что «отпадшо». Разговорная форма неприменима к Богу. В XVI в. заезжий книжник Максим Грек заточен в монастырские тюрьмы за то, между прочим, что даже Псалтырь перевел на русский язык, освободив песнопения от обветшавших имперфектов и аористов. Вместо них у него обычно перфектные формы, а перфект как раз та глагольная форма, какая в данном случае и нужна. Она выражает результат прошедшего действия, который сохраняется и в настоящий момент. Старинное выражение «Богъ есть былъ» значит, что Бог и был, и есть, и пребудет вовеки.

Еще важнее подобные «формальности» оказались в формировании русской ментальности — языковых форм духовности. Мы обсуждали это в книге «Добро и Зло».

Именно то, что «посредне», для русского человека оказывается неприемлемым и в сфере нравственной жизни. Важны только крайности: или червь — или Бог! «Посредне» как явленность добродетели на контрасте с пороками крайностей неосуществимо в народной этике. Аристотелевская идея «золотой середины» не находит отклика в традиционной русской культуре с манихейской ее закваской. «Расточительство — щедрость — скупость» и прочие схемы Аристотеля, даже в утверждениях его христианских последователей, не закрепили в общинном сознании столь механистичных представлений о щедрости как бытовой прижимистости. Для русского человека щедрость — это и есть расточительство в четком его противопоставлении к скупости.

Потому и взывает автор «Алфавита, како которая речь говорити или писати»: «И сего ради, господине, совѣтъ даем тебѣ о Христѣ и молимъ любовь твою, Господа ради — не смѣшай, якожде рѣхъ (как я уже сказал), несмѣсная во всемъ: тщися святость от по среднего и отъ отпадшаго всяко отдѣляти и почитай святость!..» (Калайдович, 1824, с. 206).


ИНОЙ И ДРУГОЙ

...ибо первым он становится лишь потому, что после него приходит другой.

Георг Вильгельм Фридрих Гегель


Многие слова из древнего славянского словаря были не только многозначно-синкретичны, но одновременно могли выражать прямо противоположные значения («поляризация значений»). Явление это называется энантиосемией. К числу таких слов относится и слово иной.

Древний корень слова можно представить таким образом: *jĭn ‘тот же (самый)’, ‘один и сам по себе’, что и оказалось опасным для последующей истории слова. Тот, кто находится вне связи с другими, может быть и одним, и иным, т. е. совсем другим. Важно только отношение к чему-то другому.

Довольно рано словесный корень получил усилительную наставку *ed- ‘вот, смотри!’, «се — так!», которая известна многим родственным языкам: ед + ин-ъ дало известное нам слово единъ (в русском произношении одинъ). Исконное значение корня сохранилось лишь в старых словах: инорогь ‘единорог’, мифическое существо с единственным бивнем индрикъ-зверь, иногъ ‘гриф’, иночадь ‘однодетная мать’, иноходъ ‘иноходец’ (бежит попеременно то правыми, то левыми ногами), иномысль ‘одинаково мыслящие’, инородъ (родич общего рода), инокый ‘единственный’ (так называет Бога Иоанн Экзарх) и вообще инокъ — монах-отшельник, живущий отдельно от братии в пустыне или в скиту. Прибавление усилительной частицы представление об одиночестве усилило эмфатически, образовалось два разных слова: одинъ и иной.

С XII в. появляются русские тексты, в которых наш корень получает новое значение — ‘другой’: иноплеменники, инородцы, иностранные, иноверные, иноязычные усеивают листы русских летописей. Это — не единственные в своем роде, а просто другие, чем мы сами.

Первые переводы на славянский язык еще знали слово ино в значении ‘один’, но после X в. происходили те изменения в смысле слова, о которых мы сейчас говорим (Ягич, 1884, с. 43). Два греческих слова, в общем отличавшихся друг от друга: έτερος ‘один (из обоих)’, чем-то ‘отличный’ и даже ‘противоположный’, и άλλος ‘другой, следующий’, или ‘второй, остальной’, — стали переводить славянскими словами иной или другой. Различные переводчики предпочитали то одно, то другое, но в русских переводах до XII в. обычно слово иной. В переводе «Пандектов Никона Черногорца» русскому варианту иной в болгарской редакции всегда соответствует слово другой; у южных славян с X в. это слово в особом почете. В русских (восточнославянских) переводах слово другой употребляется лишь тогда, когда речь заходит о противоположности одного другому; например, о щеке, которая может быть другой в отношении к противоположной, или о стороне, об одном из двух сыновей и т. д. Когда говорится просто о чем-то (ком-то) другом, безотносительно к противоположности, но в какой-то связи или последовательности с нею, употребляется слово иной: иная речь, иной чинъ, иной день, или как в тексте «Пандектов» (л. 300): каждый подает, как может, «инъ же четвертину, инъ третину, инъ половину...» — нет даже желания разграничивать последовательность лиц (один, другой, третий) — ведь в данном смысле своего поведения все они равны, представлены в одном и том же качестве.

Если взглянуть на возможные степени противоположностей, указать которые иногда необходимо, прояснится характер «иного».

В русских текстах иное противопоставлено сему, т. е. самому близкому, что может быть, и никогда дальним — тому, оному или овому. Иное настолько соединено с данным, с сим, что непрочные связи близких отношений могут и разорваться при сильном натяжении: «Сию пустити хощеть, а иную пояти» (Александрия, с. 9) — эту жену — прогнать, а данную — взять. В жены берут именно иную, а не другую или некую. Необходимо соблюсти приличия: ведь иная всегда одна, и речь заходит о том, что отпущенная на свободу жена будет заменена иною, а не целым гаремом.

Близость «иного» к прочему подчеркивается повторением самого слова: «Не буди ино на сердце, а ино въ устѣхъ», — говорит епископ Лука новгородцам в самом начале XI в. (Лука, с. 223), а в XIII в. митрополит Кирилл: «Ни изъ иного в инъ градъ поставити (епископа)» (Кирилл, с. 90). Здесь указано простое следование, в котором значение имеет только внешнее сходство сравниваемых начал. Подобные лица или предметы перемещаются как равноценные, но вместе с тем особенные. Как идею следования можно понимать и редкие (в переводах XIII в.) сочетания