Древняя Русь : наследие в слове. Мудрость слова — страница 59 из 108

Средневековье — время (точнее — эпоха) сложения мысли в слове, через слово, за словом. Энергия языка в противоположностях смысла, формы, отношений и связей формирует культуру мысли, логическую силу интеллекта, причем по мере возможности распространяя ее на всё более широкий круг людей. Величие Средневековья в этом: Средневековье выработало современный интеллект. Новое время обогатило мышление, одновременно его обеднив содержательно.

Ибо, сформировавшись в законченность литературных норм, язык как бы одеревенел, застыл, перестав развиваться в заданном некогда направлении. Узы сложных парадигм и отточенных категорий давят на сознание, замедляя ход эволюции; они не дают развернуться мысли в путах сложившихся речевых форм. Всё чаще логическое мышление подменяется риторическим — мысль «проскакивает» в пустоте речевых формул, идиом, клише и просто банальностей мысли.

«Живого языка» уже нет, и теперь она, сама мысль, должна бы развивать язык.

Настало время мысли ответить на заботу, которой ее окружил язык во времена Средневековья. Те самые «темные века» неустройств и погибели, на которые так охотно и дерзко принято возводить хулу.


ВЕЩЬ

Въ житейскых вещехъ тружаються человѣци.

Кирилл Туровский


В древнерусском языке слово вещь появилось во второй половине XI в. из книжных текстов восточноболгарского происхождения, первоначально в литературной школе Киево-Печерского монастыря, и несомненно под авторитетным ее влиянием слово постепенно вошло в литературный обиход, причем первоначально только в ограниченном числе случаев и в определенных жанрах (прежде всего — в высоком ораторском). *Vektь в русском произношении дало бы вечь, однако во всю средневековую историю письменности мы имеем только вещь (иногда — и вѣщь), как нощь при русском ночь. И северные, и южные рукописи одинаково смешивают е и ѣ в написании этого корня (но только этого заимствованного корня), хотя вообще-то условия такого фонетического смешения в новгородских и галицко-волынских рукописях были диаметрально противоположными.

Этимология слова также известна — корень тот же, что в лит. veĭkti ‘делать, производить’ или в санскрите vaç ‘говорить’ (другая ступень чередования корня); этимологические словари указывают и родственные слова индоевропейских языков того же значения — ‘существо’, ‘лицо’, ‘вещь’, ‘речь’ и т. д. Одновременная связь с предметом, вещью, речью и действием кажется странной, однако она отражена в переводных древнеславянских, а позднее и древнерусских текстах. Здесь слово вещь служит эквивалентом для греч. πραγμα ‘дело, действие’, ‘предмет, вещь’, ‘существо, личность’, ‘хлопоты, затруднения’ и т. д.; для греч. ύλη ‘вещество, материя’ (в исходном конкретном значении ‘лес, дрова, сырой материал’); для греч. φύσις ‘природа, характер’, ‘естество’ или ‘вещество’; для греч. στοιχειον ‘основа’, ‘основной принцип’, ‘первоначало’ (стихия — в исходном конкретном значении ‘тень от стрелки солнечных часов’); для греч. κατηγορία ‘категория’ (в исходном конкретном значении, которое, кстати, и передается в древнерусском переводе «Книг законных») — ‘обвинение’ в каком-то проступке). В древнерусских переводах греческих текстов слово вещь заменяется другими, и чаще всего (по редакциям и версиям перевода) — словами дѣло, вина (‘причина’), нравъ, образъ и т. д. Всё это и дает основание сказать, что в момент включения слова в восточнославянскую книжную традицию оно было не просто многозначным (многозначность как раз нехарактерна для нового заимствования), но синкретичным в своих значениях, отражая некий идеологический смысл соотношения между словом, делом и результатом этого дела — вещью, веществом. В известном смысле — это философский термин, обозначающий враждебный чувственный мир, сотканный из событий и существ, которые можно покорить словом и делом, воплощая их в вещи. Это и вина, и дѣло, и естество — и причина, и свершение, и результат.

Подтверждение этому находим в истолковании «мифо-поэтической триады» мысль— слово — дело, которое В. Н. Топоров дал на примере прусского слова astin ‘вещь’, ‘дело’, ‘действие’ (Топоров, 1975, с. 135). В языческой древности такое сочетание было связано с обрядами «положительного круга» действий и соотносится с санскритским (др.-инд.) su-asti (svasti ‘благое состояние’, ‘благополучие, здоровье, счастье’ и т. д.; буквально — ‘благое бытие’ отсюда свастика). Сам В. Н. Топоров склонен соотнести этот корень с русским диалектным есть ‘богатство, имущество, достаток’, естьё ‘богатство, изобилие’ (СРНГ, 9, с. 42-44), еслеть ‘сила, мощь’ и производными, например, естевный ‘справедливый’, естино, естно и др. (там же, с. 40-41), хотя во многих подобных образованиях можно видеть результат фонетического чередования исто́ / есто́, возникшего на основе постоянной безударности первого слога.

Типологическая связь прусского и санскритского слов со славянским словом вещь вполне вероятна, причем, как и в прусском примере, вещь оказывается как раз заключительным членом триады, в семантике которого сохраняется идея о значении двух предыдущих членов формулы ритуального круга. Отсюда и вероятная связь со словом вече, а семантическая зависимость от корня вѣд-ати ощущается, по-видимому, до сих пор.

Таким образом, синкретизм исходного значения слова является остатком далекого прошлого, а особая идеологическая важность слова способствовала его дальнейшим изменениям в русском языке.

Характерно, прежде всего, что конечным результатом развития значений этого слова стало значение ‘предмет, вещь’, т. е. у восточных славян слово постепенно вычленяло значения внешнего и сделанного в противоположности к вдохновленному речемыслью. Высокое ритуальное слово понижалось в ранге, причем семантически даже раньше, чем стилистически, потому что долго еще оно не было известно народной речи и в быту не употреблялось.

Прежнее представление о ритуальной важности вещи разрушается, рассыпается и функциональная целостность синкреты, которая поддерживалась не семантикой слова, а самим действием. Происходило постепенное выделение основных значений слова, облекаемых в самостоятельные лексемы. Если ограничиться только древнерусскими переводными текстами XII-XIII вв. («Пандекты Никона Черногорца», «Пчела» и т. д.), можно представить себе объем понятия, заложенного в слове вещь, а также те признаки различения, которые постепенно сужались уже на почве древнерусского литературного языка.

В этих переводах вещь — что бы это ни было: дело, действие или нрав — не деяние и не поведение, поэтому описание вещи всегда сопровождается уточняющим прилагательным: плотяные, тленные, земные, мирские, мимотекущие, греховные, житийские, внѣшние, погыбающие, гнилые и мертвые, временные, а не вечные, и т. д. Эти вещи мятутъ (смущают) душу своим откровенным практицизмом (πραγμα!), не связанным с душевным расположением; с вещами обычно имеют дело дьявол, бесы, разбойники, корчемники, лихоимцы, торговцы и прочие «недобродеи», и следовательно, вещь — порождение темное и подозрительное, это — грех, каким бы он ни являлся в мир. В этом изменившемся представлении о вещи она настолько конкретна, предметна, низменна, что всегда требует истолкования и изъяснения (сказати, начахъ казати нам вещи и т. д.), потому что и сама вещь — не знак, не символ чего-то возвышенного и духовного, чем в этом мире является фактически любой предмет чувственного мира, а низменная материя, не имеющая «смысла нареченнаго», в которой «не обрящеши радости: „Молю, отче, изъясни вещь сию, да исполнюся радости, отыду“» (Пандекты, л. 300). Вдобавок вещь всегда случайна и не связана с сутью дела, а потому и «само естество вещи тяжко» (там же, л. 206) — естество, а не существо: форма, вид, а не содержание, не смысл.

Всё это выявляется из многочисленных контекстов «Пандектов». Тут же находим и уточнения о понятии «вещи» как таковой. Довольно часто говорится «о словеси или о вещи» (ср. там же, л. 210 об.), причем в болгарской редакции в таких случаях стоит одно слово вещь, которое по старинке соединяет в себе общий смысл «слово и дело», ср. еще: «ни рѣчением не сотвори, нъ вѣщьми кыми» (там же, л. 268), поскольку «вещь» — недовѣдома, худа и т. д.

Не только «слово» исходит из «вещи» и воссоздается в самостоятельном именовании; то же происходит и с «делом»: «нъ стяжи свободу въ дѣлѣ своемь доже и до худы вещи» (там же, л. 262), а болгарская редакция строго различает «вещь = вещь» и «вещь = дело», иногда показывая и явным образом, что древнерусская вещь — это и есть дело в смысле «прагмы».

Кроме того, вещь является естеством, а не существом, всего лишь видимостью реального мира, образом его, и, следовательно, вещь также образ, что древнерусский перевод неоднократно указывает (в болгарской редакции на этих местах последовательно употребляется слово образъ: «нъ имь же токмо, нъ и иною вещью тоще створи закона ибо сию приемлеть вещь» (там же, л. 239 = болгарская редакция, л. 97: образомь... образъ).

Сама возможность выделить в сознании компоненты исходной синкреты [вещь] — с одной стороны, слово, с другой — дело — предполагает законченность и осознанность аналитического действия мысли, так что в древнерусских книжных текстах XII-XIII вв. разложение прежней синкреты на «слово — дело — вещь» можно признать уже законченным, хотя это было бы не совсем точным утверждением. По многим текстам (в сжатом виде они даны в исторических словарях) вполне надежно можно говорить только о том, что в древнерусском литературном обиходе вещь либо ‘дело’, либо ‘событие’, но всегда еще связанное со словом, с речью, с информацией-сообщением. Значение ‘материальная ценность, имущество, товар’ или ‘предмет’, ‘произведение’ до XV в. неизвестны, их не было в древнерусском языке. Даже традиционная юридическая формула «слово и дѣло государевы» представляла собой дальнейшее аналитическое разложение прежнего высокого (пришедшего из книжной речи) слова