До известной степени беглое описание развития отвлеченности мы сейчас пополним подробностями. Но закончим предварительные замечания поучительным примером, который приводит Гегель, показывая разницу между конкретным и абстрактным мышлением. Оказывается, что представление о том, что именно значит «абстрактное мышление», может пониматься по-разному. «Мы находимся в приличном обществе, — саркастически сказал философ, — где принято считать, что каждый из присутствующих точно знает, что такое “мышление” и что такое “абстрактное”. Стало быть, остается лишь выяснить, кто мыслит абстрактно», что, конечно, важно, ибо следует «примирить общество с самим собой, поскольку оно, с одной стороны, пренебрегает абстрактным мышлением, не испытывая при этом угрызений совести, а с другой — все же питает к нему в душе известное почтение, как к чему-то возвышенному, и избегает его не потому, что презирает, а потому, что возвеличивает». В ходе дальнейшего рассуждения выясняется, что абстрактно мыслит как раз «необразованный человек, а вовсе не просвещенный» — парадокс, заставляющий задуматься. В самом деле: «Ведут на казнь убийцу. Для толпы он убийца— и только. Дамы, может статься, заметят, что он сильный, красивый, интересный мужчина. Такое замечание возмутит толпу: как так? Убийца — красив? Можно ли думать столь дурно, можно ли называть убийцу — красивым?» Анализ может показать, что этот человек, теперь убийца, обладает множеством особенностей и характеристик, которые способны показать его во всей сложности личности; более того, разбирательство может оправдать его, теперь убийцу, поскольку в самом начале его жизни могли быть события, приведшие к такой точке как к окончательному следствию. «Это и называется “мыслить абстрактно”, видеть в убийце только одно абстрактное — что он убийца, и называнием такого качества уничтожать в нем все остальное, что составляет человеческое существо» (Гегель, 1972, с. 390; выделено мною. — В. К.).
Древнерусский человек не дошел еще до такой степени рационалистического «абстрагирования» объектов, в чем мы сейчас и убедимся.
Науке о разнообразном больше подходит не единственное число, благоприятное для абстракции, а множественное, являющееся грамматическим выражением относительности.
Марк Блок
Уже в текстах Иоанна Экзарха в начале X в. замечаем момент перехода от первого этапа возрастания отвлеченности ко второму. Например, в его «Шестодневе» часто используются слова типа садове и дубие, одинаково собирательные по смыслу, но разного происхождения. Садъ — отглагольное имя, собирательность здесь основана на причастности к общему действию садити. Дубие — это деревья в лесу, они не посажены в садах, а сами выросли, где им любо. Это уже не глагольное образование по действию человеческой воли, а определение того, что видимо и существует. Другие возможные формы тоже похожи на собирательные (овоща, дрѣва), но это не собирательные ни по смыслу (как садъ), ни по форме и смыслу (как дубие). Это обычные формы множественного числа. Дрѣва — садове — дубие в своей последовательности отражают незаметные переходы осмысленной сознанием общности, как бы отвлекая мысль от конкретности вещей. Множественное предстает как проявление относительности, затем дано остановленное мыслью действие, которое сжато в предметность и, наконец, явилась формально выраженная собирательность (дубье), самим предметным миром представленная вне человека, его деятельности и всякого касательства. А то, что отчуждено от человека, незамедлительно становится обобщенной приметой общего, отделенного, отвлеченного.
Происходило это в суждении.
Любое высказывание строилось таким образом, что на его основе можно было в любой момент установить степень отвлеченности признаков, которые в каждый данный момент (а не устойчиво) имелись в виду.
Первоначально расположение членов предложения было иным, чем теперь. Сравнительные изучения показали, что древнейшим движением мысли было такое: сначала имя, затем определение (первый предикат), сначала глагол (второй предикат) и снова определение (уточнение второго предиката): свѣтъ свѣтлый / свѣтить свѣтло — любимый пример А. А. Потебни на лекциях студентам. Чередованием слов организуется проследовательность «данного» в мысли и того «нового», которое выносится из конкретного суждения, т. е. в известном смысле — вещи и ее признака, который отвлекается от вещи в момент сообщения. Конечно, формально такие высказывания выглядели как-то иначе, поскольку и полные прилагательные, и наречие в прошлом одинаково были краткими именами-признаками, которые различались по роду и по числу: светел, светла, светло — светлы — и склонялись как имена существительные. Однако именно такие, не расчлененные по смыслу имена и обозначали отвлеченный признак.
Пока не развились еще определения к глаголу (наречия типа свѣтло), отвлеченность имени выражалась формами инфинитива. Действие и вызванная им отвлеченность мысли мало чем различались формально: жити → жить (житье), быти → быть, стати → стать (хорошая стать) и др. «Получилась гораздо большая отвлеченность представления, т. к. произошло вторичное отвлечение (сперва от действия, а затем от иррациональной предметности). Язык сделал колоссальное завоевание в области мысли, создав представление о процессе самом по себе вне связи его в представлении процесса и вне опредмечивания процесса» (Пешковский, 1938, с. 142).
Постепенно изменялись возможности самого предложения, предикативная связь становилась все более обособленной от имени-лица или имени-вещи. Грамматическую отвлеченность можно показать на примере связки в составном сказуемом. Она не всегда даже имелась, и филологи спорят, является ли высказывание с бессвязочным сказуемым особенностью древнерусского языка — или же это простой перевод греческого текста; в евангельском переводе Кирилла-Константина «Се агнець Божии», «се мати твоя», «имя ему Никодимъ» и др. Филологи говорят о различии в оформлении временного и вневременного предикативного признака подлежащего. Почти все конструкции без связок выражает вневременную связь признака и его носителя. Этот оттенок постоянства во времени связан с модальным значением категоричности утверждения, он эмоционально экспрессивен.
Различные степени отвлеченности как собирательность качества первоначально могли выражаться разными формами рода или числа.
Имена типа жена — первоначально собирательные, но это их свойство было забыто, и некоторые из них по смыслу своему могли восприниматься вне родовой характеристики: «слуга моя верная — слуга мой верный», «бьет челом сирота твоя Матрена — бьет челом сирота твой Иван», даже умная голова и умный голова. Безразличие к категории грамматического рода понималось как выражение собирательности, и в этом представлении уже несомненно присутствует идея отвлеченности. Признак принадлежит всем, относится ко всем.
То же происходило и с формами числа, обычно множественного. Слова вещественного значения и в форме единственного числа содержали идею отвлеченности-собирательности: кровь, народъ, жито, сквьрна — всё это суть неисчетное количество, понимаемое уже как некая совокупность однородных качеств и состояний. Единичности тут нет и в помине, а форма множественного числа только увеличивает степень отвлеченности, буквально — от конкретной вещественности. «Въ сквьрнахъ лежати», «поби мразъ жита вся» и др. уже никак не совпадают с реально предметным смыслом. Это не что иное, как метонимическое касание мыслью вещного мира, и не всегда даже ясно, идет ли речь о движении мысли или преобразовании вещей.
Такова первоначальная форма выражения отвлеченного значения в древнерусском языке: собственно лексическое значение слова, связанное с обозначением вещи, не укладывается в узкие грамматические формы, развивается противоречие между вещью и словом. В столкновении между лексикой и грамматикой наличные грамматические формы порождают идею отвлеченности, которая еще не является категорией отвлечённости, не осознана как категория.
Отвлеченное знание есть знание, выраженное в готовых замкнутых определенностях, иначе говоря— знание, которое выделяет из предмета его содержание.
Семен Франк
Образование собирательных имен имело большое значение. Такие имена представляли законченное обобщение по роду на основе видов, примерно того же типа, который мы уже рассмотрели на текстах Иоанна Экзарха. Собирательные в форме единственного числа обозначали совокупность однородных предметов, данную уже в их качественном единстве.
Один из мудрейших лингвистов, А. А. Потебня, называл собирательность «качественной множественностью», тем самым выделяя основное отличие собирательности от материально понятой совокупности: собирательность выделяет качество, а не количество. Это — нерасчлененная множественность, которая представлена неким общим признаком. Качественное восприятие множественности отвлекает сознание от предметности, представляя его на едином логическом основании.
Формы лист и листы представляют конкретное множество вещей, а формы листье и листья — листву в целом. Формы рвань и рваньё, возникнув в речи, тут же образуют оценочные соотношения, постепенно вытесняя одно другое. Слово рвань известно с XVIII в. ‘рваная одежда или обувь; что-то рваное’; рваньё известно с XIX в. в том же значении, но с оттенком, выражающим действие. И то и другое — собирательные по значению слова, но рвань еще и форма выражения нерасчлененного качества, поэтому в слове развивается добавочное значение: с XIX в. рвань значит также ‘отбросы общества’. Древнерусский язык не допускает ни таких обобщений, ни подобных переносных значений. В этических предпочтениях Древней Руси человек и вещь разведены категорически. О вещи там можно сказать