Древо человеческое — страница 101 из 116

Молодой священник, несмотря на тяжесть башмаков, старавшихся приковать его к коврику, поднялся наконец на возвышение. Но в борьбе с башмаками он как-то вытянулся. Он словно бы стал выше ростом, хотя передвигался тяжело.

Когда он проходил вдоль ряда причастников, малиновый свет из чуждого всему житейскому витража омывал его мраморное одеяние. В голове, высившейся над паствой, еще гудело от собственного зычного голоса, но служба все же близилась к завершению. Суть квадратных кусочков хлеба подтверждалась их сущностью.

Прихожане постепенно насыщались пищей духовной. Одни испытывали блаженное чувство освобождения от всех грехов. Другие погрязли в них навеки, разве что им дали возможность лучше осознать свои грехи.

Чтобы заслужить прощение, нужно быть очень простым и очень добрым, как мои родители, думала Тельма Форсдайк, она получила и проглотила причастие, почти не шевельнувшись, и те, кто на нее смотрел, подумали, что она и не причащалась. Тельма, разумеется, уже научилась быть скромной во всех случаях жизни. Но мой отец и моя мать, думала она. Они стояли на коленях рядом с нею, и их присутствие успокаивало ее больше, чем причастие. Вся их жизнь в этом утреннем свете казалась такой прозрачной и прекрасной. Тельма Форсдайк, стоя на коленях, молила о былой своей чистоте – единственном, что может искупить грех. Но чистоту ей не вернуть, как и не вернуть тело прежней Телли Паркер, и значит, она останется грешницей.

Тут она собралась было вытереть уголок рта платочком, но усомнилась, будет ли это прилично, да к тому же платочек остался на скамье, и тогда Тельма закашлялась. Кашель был хриплый. Должно быть, начинался приступ.

Стэн Паркер, в эту минуту преисполненный той чистотой, которой так хотела его дочь, взял хлеб и съел. У него застыли руки. Он стал бы молиться, если б знал как. Но у него пересохло горло. Он чувствовал себя не хуже, чем обычно, но только внутри все высохло.

«Зачем я пришел сюда… господи?» – спросил он.

Последнее слово вкралось в мысли случайно, оно не было для него привычным, хотя и не давало забыть о себе. Он знал его. Стэн закрыл глаза, то ли чтоб спрятать пустоту, то ли защищаясь от какого-то слишком яркого света. Веки не спасали его ни от того, ни от другого. Он стоял на коленях и выглядел совсем беззащитным.

Свет сиял на пыльном ковре с вытертым узором. Усталость была почти блаженной. Цветы были так тесно, так туго втиснуты в вазы, что, если б не какой-то закон природы, они бы вдребезги разнесли эти вазы при всей своей неподвижности.

Священник подносил чашу всем по очереди, и слова его падали, как капли драгоценной крови. Причастников отделяли от него только его широкие запястья. Чаша и слова милосердно воспарили в воздухе, и у тех, кто, немножко стыдясь за себя, был особенно усерден, вино горячо забулькало в глотке.

Эми Паркер, для которой настала минута отпущения, взяла чашу и, держа ее довольно высоко, наклонила ее только чуть-чуть, чтобы почувствовать на губах крохотную капельку, она не смела выпить больше, но все равно эта капелька проникла в горло и мгновенно отравила кровь ядом давних воспоминаний. Вот так же королева поднесла ко рту другую чашу, деревянную, судя по стуку о пол, и тут же упала. Королеву отравили, а ведь в ней тоже на какое-то время проснулась совесть. Вино подействовало на Эми. Я ненавидела, подумала старая женщина. Люблю я или ненавижу? Все путалось у нее в голове, под парадной велюровой шляпой. Все из-за вина. Это Стэн, опять подумала она, не то с любовью, не то с ненавистью, ох, взгляни на меня, Стэн, но, конечно, он сейчас не может. И тут она вдруг твердо поняла, что все останется между ней и богом, и, вернее всего, ей так никогда и не удастся заглянуть в душу своего мужа, которую он с какой-то целью держит наглухо закрытой.

Но священник отобрал чашу у старой женщины, которая почему-то вцепилась в нее пальцами.

Если б я выронила чашу, как отравленная королева, – содрогнувшись, подумала Эми Паркер, – она бы загремела здесь, как гром.

Рубиновое вино растекалось внутри и звенело, и это было невыносимо.

Но священник, словно и не видя ее, взял чашу и передал ее выпрямившемуся Стэну.

Приняв ее, старик нерешительно глотнул, вытянув губы и выпятив подбородок, по которому когда-то текла блевотина, она будто и сейчас подступила к горлу, и желчь смешивалась во рту с горячим вином. И все-таки он проглотил. Теперь оставалось только надеяться на бога.

Но было так покойно стоять на коленях, на коврике, опираясь руками о лакированную решетку, потрескавшуюся во время жары. Как это хорошо – покой, думал он, но только ничто не обещало, что этот покой продлится, и старик смиренно и с благодарностью принимал дарованные ему минуты.

Чего же он и еще несколько человек ждали после того, как священник повернулся к ним спиной, после того, как все кончилось? Муха, ползавшая по перилам, перебралась на руку старика, а он ее даже не заметил. Глядя в одну точку, он ждал и жадно прислушивался. Неужели, думал он, мне не будет подан какой-то знак? И от этой мысли он улыбнулся светлой улыбкой. Или оттого, что в утреннем холоде по его телу стало разливаться тепло, либо та доброта к своим собратьям, что у иных стариков появляется под конец жизни.

Пожалуй, это уже чересчур, подумала его дочь, любившая во всем порядок.

Она подложила ладонь под локоть отца – так поддерживают выздоравливающих или впавших в детство, – потом повела родителей к середине церкви, и казалось, будто на стариков надеты детские упряжки, а дочь правит маленькими вожжами.

Как все-таки трогательно, думала Тельма Форсдайк, что у стариков такая крепкая вера, и даже завидно, что это не стоит им никаких усилий. Она шла сзади них. На мгновенье ее душа в порыве любви и жалости поднялась ввысь, но оказалась слишком слабой и тотчас же канула вниз. Потом Тельма стояла на коленях у скамьи и сморкалась, почти не слушая последние молитвы – они уже ее не касались, раз она выполнила свой долг; она была уверена, что схватила простуду, чего она ожидала и боялась, и, хоть она приехала из-за родителей, они все равно этого не оценят, ни мать в этой темной шляпе – где только она ее откопала? – ни отец, от которого шел стариковский запах.

Когда они вышли из церкви, Стэн Паркер шагал впереди. Он уже почти пришел в себя, но предметный мир и последовательность событий были еще где-то далеко от него. Он спускался по ступенькам вместе со своими знакомыми, толковал с ними про овощи и скот и улыбался из этой странной надземной дали. Те, кто заметил, что голос у него какой-то глухой, не стали вникать в причину, пустые желудки всех торопили уйти в это уже распахнувшееся утро, полное сорок и мокрой травы.

Люди начали расходиться с неуверенно благожелательным выражением лица, будто они только сейчас проснулись. А Паркеры собрались ехать. Женщины подсказывали старику, что надо делать – он был какой-то рассеянный. Он обдумывал, ощупывал и созерцал свою немощность, которая в каком-то смысле могла быть и наградой.

Глава двадцать вторая

Эми Паркер, заблудившись в джунглях воспоминаний о горьких своих неудачах, пристрастилась к растениям – не к тем кустам, что так разрослись и теснили дом, наступая порознь и целой чащей, не к этим джунглям, где навязчивые запахи холодных цветов и гниения манили в лимонный полусвет, под широкие листья, скрывавшие какие-то тайны, а к тем растениям, что она выращивала в горшках, расставленных вокруг веранды, они были нежнее и мягче, она гладила их пальцами и, вздыхая, вглядывалась в каждое насекомое на них, в каждую прожилку или нарост на темных листьях. Эти ее любимые растения, для которых она делала гнезда из коры и древесного волокна, почти все были с темной мясистой листвой. И конечно, безымянные. Она никогда не запоминала названий.

Она часто бродила среди своих растений, трогала их руками и старалась подметить признаки их неслышной жизни. Или глядела на жизнь, которая шла поодаль, за изгородью, на молодые парочки, что гуляли, взявшись за руки, и на прохожих с тупыми лицами, из которых, казалось, было выжато все, вплоть до мыслей и зубов. Она ходила по саду, приглядывалась к мужу и пыталась отвлечь его, оторвать от вековечной работы.

– Ты хоть на минутку пришел бы сюда отдохнуть, Стэн, – звала она. – Тут так хорошо на солнышке и кругом растения.

И смуглая женщина, сидя, прислушивалась к взрывчатой тишине.

– Тут тоже неплохо, – отзывался муж. – Некогда мне рассиживаться. Надо еще повозиться, пока светло…

Щурясь, он улыбался ей и опять брался за дело.

Старая, растолстевшая женщина, зная, что спорить бесполезно, молча сидела среди своих растений и отдыхала. Под ней поскрипывало старое камышовое кресло. Плетение его прохудилось уж много лет назад, но оно по-прежнему было удобным. Красное солнце лежало на коленях у женщины, и бывали минуты, когда, сливаясь с растениями, окружавшими ее и любимыми ею больше всего, она испытывала чувство глубокого покоя.

Примерно в эту пору у миссис Паркер дважды побывали гости. Первый визит ее расстроил, а второй развеселил, но потом она много лет перебирала в памяти два этих события, чтобы вспомнить еще какую-нибудь позабытую подробность. И тогда обе эти встречи вставали перед ее глазами, словно в ярком свете отчетливо виделись лица, а сказанные слова, жестокие или смешные, были словно отпечатаны на сером картоне, и она, сидя среди безмолвных цветов, как наяву видела своих посетителей.

Первым появился мужчина, он шагал по дорожке в коричневой шляпе, еще не утратившей лоск новизны. Он шел, опустив голову, и она не видела его лица, но слышала мужские звуки – звяканье монет в кармане, скрип кожаных ботинок и откашливание. Она слышала мужской голос, что-то говоривший маленькому мальчику, он сиял как солнышко, этот пухленький розовый малыш, он прыгал и бегал взад и вперед, мимоходом обрывая бутоны. Мальчик вряд ли приехал к ней в гости. Наверно, забежал сюда случайно, ребятишки – ведь они такие, и он все время что-то рассматривал, что-то делал и жил своей жизнью. Но мужчина был озабочен. Он, видно, чувствовал себя неловко в этом саду, хотя небрежно отводил рукой остролистые ветки олеандров и не прерывал болтовни с малышом.