Древо человеческое — страница 51 из 116

В ласковом свете солнца изгородь прогибалась от тяжести его тела. Он почти повис на проволоке, медленно раскачиваясь под свою исповедь, а она, не сводя с него глаз, ловила каждое его слово. Она увидела его впалые виски и почувствовала, насколько она старше.

– А сейчас вы уже не помолвлены с девушкой из шаркутерии? – спросила она.

– Нет, – ответил он.

– Почему?

– Сам не знаю. Все как-то выдернули у меня из рук, – просто сказал он.

И перестал раскачиваться. На мгновение и мужчина и женщина одинаково остро ощутили какой-то страх. Сейчас и женщина сознавала себя беспомощной перед вероятностью, что и у нее все будет выдернуто из рук.

– Отправили меня домой и прочее, – сказал солдат скорее себе, чем ей. – Хотел написать из госпиталя. Даже бумагу приготовил. А не написал. И уже не напишу, – сказал он. – Не могу.

Женщина терла пальцами кожу выше локтей.

– У меня карточка есть, я вам покажу, – сказал он. – Вот она. Не очень хорошо вышла. Но все-таки видно. Понятно, француженки и бельгийки разные бывают, но сразу видно, что она девушка порядочная.

Женщина, вдруг очутившись в белом меловом мире среди бесконечных пространств, совсем пустых в беспощадном свете горя людского, вглядывалась в лицо невесты из шаркутерии. В нем было ожидание. С доверчивостью любви оно старалось раскрыть все глубины, которые за ним крылись. Это лицо еще не знало кулака.

– Как ее зовут? – спросила Эми Паркер.

– Хивонна, – с готовностью сказал солдат. – А дальше я так и не мог запомнить.

Эми Паркер была очень спокойна, хотя всегда содрогалась при виде разбившихся или искалеченных птичек. Она все смотрела на коричневатую фотографию в загрубелых пальцах солдата и на его широкое запястье, густо поросшее бронзовыми волосками.

– В лавке, в углу, – говорил солдат, – стояло несколько мраморных столиков, там можно было посидеть и выпить. Я туда часто захаживал. Выпивки у них было до черта, бутылки всех цветов, а она стояла за стойкой. Ребята, бывало, зазывают ее к себе за столики, а она вроде бы и не слышит. Потом как-то подошла и села. Она со мной часто сидела, все уж стали привыкать, будто иначе и быть не могло. И уж если на то пошло, моей вины тут нет.

Но в глазах его не было той уверенности, что в словах. И Эми Паркер, глядевшая то на фотографию невесты из шаркутерии, то на его запястье, ничем не могла ему помочь. Она сама просила о помощи. Все то, что она привыкла считать незыблемым, сейчас зашаталось. И всем несчастным своим существом она ждала, чтобы ей как-то внушили прежнюю уверенность.

– А у вас тут славно, – сказал он, положив фотографию в карман и застегнув его, ибо настоящее было важнее прошлого.

– Ничего особенного, – сказала она, немного отступая в тень георгин. – Мы сами все сделали. Я тут почти что всю жизнь живу.

Она видела, что ясные зверушечьи глаза безобидного парня явно старались хоть на миг заглянуть в эту жизнь, которую она перед ним не раскрывала.

– Ну, расскажите, – произнес он, еще тяжелее наваливаясь на изгородь и глядя ей в лицо, таинственно зеленоватое от тени георгин; крупные, тяжелые подушечки малиновых цветов терлись о нее и оттесняли в свой зеленый сумрак.

Ей стало нечем дышать в страшной духоте их мясистой листвы, она вышла из тени и стала глядеть вдоль дороги, пробормотав что-то о своих детях.

– У вас есть ребятишки? – как бы раздумывая вслух, сказал он.

Когда тень сползла с ее лица, он убедился, что это одна из тех женщин, которые проходят мимо на улицах или сидят со свертками напротив него в трамваях; на этих женщин он никогда не обращал внимания. В таком возрасте все они на одно лицо.

– Двое у меня, – беспечно сказала она. – И вырастают с каждым днем. Можно сказать, уже подспорье в доме.

Этот молодой человек, поняла она, сейчас уйдет. Эми Паркер, сильная женщина в белом накрахмаленном переднике, глядела на него рассеянно, как глядят на незнакомых, давая понять, что разговор исчерпан, но видела то же равнодушие, что и в глазах своего сына, и какое-то сходство с его пухлыми губами, которые она часто готова была просто съесть.

– Ну, надо идти, – сказал солдат. – Разыскивать мамашину родню.

– Желаю удачи, – сказала она ясным голосом, но было очевидно, что она не привыкла к этим словам.

Когда он скрылся, она вошла в комнату, где ее муж, с иронией подвергший себя фотографированию, улыбался ей напряженной, чужой улыбкой. Она ничком легла на кровать в своем крахмальном переднике, раскинула руки по вязаному покрывалу и зарылась подбородком в подушку. Огромное несчастье подавляло эту комнату, где жужжали мухи и на дощатой стене, как мертвая, распласталась большая серая ночная бабочка. И у Эми Паркер полились слезы, то ли по невесте из шаркутерии, то ли по мужу или от этого мучительного дня. Но слезы облегчили душу.

А когда вернулись дети, и обступили ее, и стали спрашивать, что случилось, она села, вся измятая, и сказала, что у нее разболелась голова. Дети поверили, и тогда она увидела, что в глазах мальчика нет того равнодушия, которое ей чудилось, это были глаза ее мужа, и она снова ощутила прилив нежности и надежды.

Пришло время, и Стэн Паркер вернулся домой. Из-за какой-то почтовой проволочки он прибыл без предупреждения, прошагал по дороге со своим вещевым мешком и каской, привезенной сыну, и в середине дня, примерно в то же время, когда здесь проходил молодой солдат, вошел в дверь и сказал:

– Ну вот, наконец-то я дома, Эми.

Оттого, что его не ждали и жена возилась с какими-то срочными и важными делами, она только чмокнула его, и встреча была совсем не такой, какую она себе представляла и репетировала много раз; она почти сразу же заговорила о какой-то разболтавшейся дверной петле, с которой совсем замучилась, ей никак не удавалось привинтить ее потуже…

– Ладно, – сказал он. – Это мы поправим. Только потом… Времени теперь полно. На все хватит.

В тот день казалось, что так и будет. Дом стоял, открытый настежь. На полах стелились огромные ковры золотого света. В окно влетали пчелы и вылетали с другой стороны мирного дома, в котором сидели и понемногу начали разглядывать друг друга мужчина и женщина.

– Ты мне про это должен все рассказать, – застенчиво сказала она, когда он принялся пить налитый ею чай, шумно прихлебывая, потому что чай был слишком горячий.

Он, словно защищаясь, скривил рот.

– Как-нибудь в другой раз.

Но она и не собиралась настаивать. По правде говоря, ей это было неинтересно. Она верила только в ту жизнь, которой они жили раньше и начнут жить опять, как только она привыкнет к этому малознакомому человеку, своему мужу, разгадает новые морщинки на его лице и совсем в нем уверится, когда прикоснется к его телу. Но сейчас преградой между ними были его глаза.

– Все эти письма, что мы с тобой писали, – сказал он, – мы их выбросим. Только время тратили. Но что же поделаешь.

– Я твои берегу, – сказала она, теребя скатерть. – Они мне нравятся.

– Незачем беречь старые письма, – сказал он. – Это вредно. Начнешь перечитывать и забываешь, что ты-то уже далеко ушел. Моя мать большая была любительница хранить письма. Накопила полный ящик. Они уже выцвели.

Оттого, что он, обнажая по ночам свою душу, отдал этой смуглокожей непонятной женщине, своей жене, какие-то тайные частицы самого себя, он чувствовал теперь неловкость. Оттого, что он раскрылся перед нею, она стала ему чужой. Она обнесла стенами то, что узнала о нем, и сидела, улыбаясь в скатерть, и поди ее пойми. Волосы у нее стали блекнуть, но лицо по-прежнему свежее; красивое или раздражающее – сейчас он не мог понять.

Он помешал в чашке, и из красного чайного водоворота заструилось вверх довольство. Жена сидела напротив, от нее пахло пшеничными лепешками и постоянством. Впереди еще все возможности изучить ее до конца.

– Как дети? – спросил он, чтобы нарушить молчание.

– Хорошо, – сказала она. – Такие голенастые стали. Тельма иногда из баловства закалывает волосы вверх. Ну прямо взрослой становится. Только она сильно нервничает. У нее астма. Да это ничего, она поправится. Придется только уехать отсюда. И Рэю тоже. Они оба уедут. Рэй крепкий мальчик. Иной раз буянит. Нравный он. Все может сделать, если захочет. А найдет на него, так, гляди, и дом сожжет, не любит, чтоб с ним возились. Я б так ласкова с ним была, Стэн, если б он дался. Я бы могла его немножко переделать, но ему стыдно нежничать.

Отец промолчал о том, что уже не верит, будто человеческие старания могут хоть на что-нибудь повлиять. Он просто слушал, немного пугаясь, ее рассказ о детях, с которыми ему предстояло встретиться. Он обжигался чаем и смотрел через стол на жену, вдохновленную любовью к детям, и понимал, что тут она сильней его – она их знает. В случае чего она придет на помощь. Она будет посредничать между ними. И у него отлегло от души.

Так проходил день, близилось возвращение ребят и шествие коров. Уже с меньшим напряжением и большим сочувствием глядели теперь друг на друга мужчина и женщина. Он радовался, что открыл все потайные ящички души со всем их содержимым. Женщина уже не стеснялась притронуться к руке мужа, чего ей давно хотелось. Теперь она брала эту руку, смотрела на нее, гладила своей горячей рукой и переплетала его пальцы со своими. Наконец-то они снова вместе. Их губы, их души открылись друг для друга. Уже нельзя было прижаться теснее, чем прижимались они, и закрытые глаза не допускали, чтоб плоть была помехой к полному слиянию.

В этот вечер после первой застенчивости и неловкого топтания все дружно смеялись под светом кухонной лампы, по той простой причине, что все были счастливы, и смех выплескивался из дома в мир лунного света, где были изваяния белых лошадей и мощных деревьев, чанов для воды и безголовых птиц, которые расставила снаружи полная луна. Дети, постепенно узнавая отца, смеялись каким-то глупостям или просто ради того, чтобы посмеяться. Они порядочно устали за день, и только возбужденность держала их на ногах. Крепыш Рэй в каске, сползавшей ему на нос, не знал, как быть – подурачиться еще или улизнуть вместе с каской. Тщедушная девочка стояла, отбрасывая назад надоедливые косички, и вертела на руке целлулоидный браслет, который выменяла у одной девочки на брошку в виде собачьей головы.