Древо человеческое — страница 53 из 116

Раза два после возвращения Стэна Паркера в Дьюрилгей приезжали Армстронги. У них, видимо, все пошло вкривь и вкось. Они приезжали в автомобиле на высоких колесах и не останавливались поговорить со встречными – не из гордости, а потому, что предпочитали нигде не задерживаться подолгу. Когда погиб молодой Том Армстронг – он был лейтенантом, упоминался в официальных сообщениях, имел награды, и о его смерти писали в газетах, – со стариком случилось что-то вроде удара, и теперь лицо у него было перекошено. Старый Армстронг вызывал жалость. Он сидел в зеленом автомобиле с медной змейкой, которая вилась вдоль борта и как бы предостерегала он сидел в своей плоской кепке, в пальто из добротного английского твида и смотрел прямо перед собой, если только жена не толкала его локтем, когда нужно было узнать кого-то или что-то. Тогда он слегка приподнимал руку в знак приветствия, которое каждый, кто хотел, мог принять на свой счет. Старому Армстронгу это было безразлично. Кожа на пальцах его омертвевшей руки собралась застывшими складками.

Его жена, впрочем, не лишена была своего рода живости, напоминающей колыхавшуюся кукурузу. Волосы у нее свисали с головы, точно кукурузный «шелк» с початка, и казались каким-то сырым растительным веществом по сравнению с ее суховатыми, но всегда уместными жестами. Она стала улыбаться, когда муж тоже обрел такую способность, и любила поговорить о кратких, благополучно кончающихся болезнях или пустяковых операциях, после которых отдыхаешь среди гвоздик и винограда.

Приезжая в Дьюрилгей, Армстронги наведывались в Глэстонбери, где они теперь не жили, ибо дом так и не был закончен.

Когда пришло известие о смерти молодого Тома, рабочих распустили, и лестница по-прежнему вела в небо, известковый раствор окаменел в бочках, а кирпич темными ночами постепенно растаскивали местные жители. Старики Армстронги делали круг-другой по запущенному саду, плотнее запахивая на себе одежду, будто от этого могли стать неузнаваемыми, а миссис Армстронг все еще разглядывала следы страшного пожара, долго стояла там, где когда-то вместо чертополоха и мышиного горошка были цветочные клумбы, и виновато обрывала горстями головки расцветших роз. Полные горсти ее собственных роз. Она рвала неторопливо и никак не могла остановиться, словно это были чьи-то чужие цветы, в которых она отчаянно нуждалась. Потом Армстронги ехали в автомобиле обратно, так как в Глэстонбери, на холме, послеполуденный ветер был для них вреден. Они сидели, чувствуя ломоту в ногах, прикрытых шотландским пледом, а розы увядали на коленях у старухи, и иногда она выбрасывала их из машины, недоумевая, зачем она срывала поникшие головки этих одичавших роз.

Однажды у Стэна Паркера появился повод пойти в Глэстонбери – он разыскивал большую хохлатую утку, которая улетела со двора потому, что они так и не собрались подрезать ей крылья, хотя толковали об этом не раз. Утка взяла курс прямо на Глэстонбери, где ей предстояло красться и прятаться в зарослях, испытывать всевозможные страхи и страдать от стихий только для того, чтобы сохранить иллюзию свободы. Стэн Паркер пустился в погоню вверх по холму, продираясь сквозь высокий бурьян так, что семена летели в стороны, а утка, изящно ныряя, плыла в воздухе. Где-то на пути росла одичавшая капуста. Под ногами пахло гнилью.

В стеблях люцерны, закинувшей вялые плети туда, где раньше цвела рощица гардений, теперь захиревшая, неузнаваемая – блеклые листья и сгнившие, не успев расцвести, бутоны, похожие на комочки оберточной бумаги, – Стэн Паркер нагнулся и поднял связку старых писем. Они тоже поблекли и заплесневели. Их тайны стали теперь еще более тайными, этот неясный, но твердый почерк, очевидно, принадлежал мужчине, который быстро окунал перо в чернила и писал откровенно, не стесняясь.

И как хотелось Стэну Паркеру прочесть эти отсыревшие письма тут же, в задыхающейся рощице, и открыть что-то такое, чего он не знал! Это вечная наша виноватая тяга к анонимным советам, от которых дрожат руки. Он был готов погрузиться в чувство вины и волнующие открытия, если бы не подумал о Томе Армстронге, все равно, его эти письма или нет. Он бросил их на землю и вошел в недостроенный дом, который и не думали запирать, ибо в этом не было никакого смысла.

А бессмыслицы в этой точной копии сгоревшего дома было достаточно. Какой-то бродяга устроил себе ночлег в комнате, двойнике той, где когда-то висел гобелен, разжег огонь в двойнике-камине и вымазал своими испражнениями пустую стену. Кто-то написал о своей любви в выражениях настоятельной физической потребности. Но только благоразумное лицо молодого Тома Армстронга встало перед глазами Стэна Паркера, когда он вошел в комнату, где он задел ногой арфу в тот вечер, когда пылал фейерверк. Он уже потом понял, что то был еще не пожар. То был фейерверк перед пожаром. Том Армстронг в крахмальном воротничке, с брильянтиновым пробором определял все наперед с уверенностью богача. Кроме того, быть может, что Мэдлин упадет на четвереньки перед пылающим домом или что самому ему снесет голову снарядом.

Стэн Паркер шагал по дому, который, в сущности, уже не принадлежал Армстронгам: недостроенной лестницей завладели виноградные лозы; проникнув неизвестно через какую лазейку, они вились и выпускали листья там, где когда-то клубился дым. Стэн Паркер поднялся до последней ступеньки и с этой увитой виноградом вышки глядел вокруг, думая о возлюбленной Тома Армстронга. О ней не было никаких слухов, и неизвестно, вышла ли она замуж, танцует ли на балах. Мэдлин исчезла, да и он никогда бы и не узнал о ее существовании, если б не те мгновения на лестнице.

Стэн Паркер прислонился головой к незаконченной кирпичной кладке и очень отчетливо представил себе, что он в конце концов изменил бы жене, будь у него тогда такая возможность. И наверно, потому, что вечер был так бесстрастен, в нем даже не шевельнулось чувство вины. Под широким небом, густевшим вместе с сумерками, на верху заброшенного, оскверненного дома руки его мяли виноградные лозы, как живую плоть с мускусным плотским запахом. Только он многого не мог вспомнить. Как он ни старался, ему не удавалось вспомнить ее кожу, прожилки в ее глазах, ее дыхание, овевавшее сзади его шею. Как будто какие-то частицы его мозга, где каждая такая подробность хранилась отдельно, исчезли, как те комнаты на верхнем и самом главном этаже, по которому когда-то он бежал, соревнуясь с буйной лихостью огня, и по молодости своей и застенчивости растерялся, увидев, что Мэдлин стоит и чего-то ждет.

А сейчас наверху обезображенного дома стоял человек средних лет и мял пальцами лозы. Лицо его исказилось в чувственном экстазе. Но никто этого, конечно, не видел, вокруг было пустынно. Одна только утка, переваливаясь, ковыляла в кустах и поглядывала на него желтым глазом. Ах да, ведь он пришел сюда за уткой, вспомнил Стэн Паркер, комкая горячие лозы, и обрадовался этому предлогу.

– Ну, доберусь я до тебя, подлая, – пробормотал он.

Утка шествовала дальше, он сбежал с лестницы и повернул за дом, и что-то было дикое и смешное в том, как этот большой, грузный мужчина стремительно убегал от воспоминаний. Наконец, переведя дух, он окончательно пришел в себя, подхватил длинную ветку, сорванную с дерева ветром, бросился к теперь уже отчаянно раскаивающейся утке и прижал ее к земле рогулиной ветки, прижал так, будто хотел не унести ее домой, а вдавить в землю, чтоб и следа ее не осталось.

– Попалась, гадина, – в бешенстве крикнул он.

Утка зашипела, захлопала крыльями, как бичом, забила по земле длинной шеей. Жалкими были сейчас и ее сопротивление, и уродливые наросты над клювом. Но человек ненавидел ее изо всех своих сил.

Потом он шагнул вдоль ветки, не выпуская ее из рук, и вынул утку из рогулины. Зашипев раз-другой, утка не без грации, хоть и грузновато, повисла в его руке вниз головой.

Он повернул обратно и начал спускаться с холма. Никто ничего этого не видел. Он пошел по своим прежним следам, через примятые сорняки. Никто не узнает о приступе похоти, охватившей его в этот вечер, который уже заметно похолодал – стояла осень.

Так Стэн Паркер шел домой с пойманной уткой, и, несмотря на испарину, холод начинал пробирать его сквозь одежду, а левое плечо поламывало от перенапряжения. Один грешок – и крупица добра в душе утеряна безвозвратно. Со щемящим чувством он думал о жене, которую он любил, и о клеклом хлебе, что она пекла, когда они стали жить вместе в той убогой хижине. Он думал о Долл Квигли, о чистоте ее бытия, которую он чувствовал, но, очевидно, не умел определить обычными повседневными словами. И он шел, топча дикий щавель и просвирняк тяжелыми сапогами, еще больше отяжелевшими от сырости и налипшей земли, и думал о тех слежавшихся комьями словах, которые он имел обыкновение громоздить одно на другое, придавая форму молитвы, надеясь, что молитва по крайней мере отведет от него беды. Впрочем, сейчас, когда сумерки только что остудили в нем вспыхнувшее вожделение, наверно, и молитва не помогла бы.

Войдя в дом, он подошел к рукодельной шкатулке жены, взял ножницы и подрезал атласистые, но жесткие перья на одном крыле утки.

– Теперь будет знать, – сказала Эми Паркер, спокойно поглядывая сквозь очки, которые надевала для рукоделия.

Он только хмыкнул и ушел в темноту бросить утку в загон.

Эми Паркер продолжала аккуратно и ловко штопать носок. Нынче вечером она заставила себя взяться за это дело, увидев, что муж ее пошел в направлении к Глэстонбери ловить утку, о чем он ей сказал небрежным тоном, глядя прямо в глаза. Вспомнив тот вечер, когда она сама ходила с уткой в Глэстонбери, Эми Паркер подумала – что же он-то найдет там? Но Стэн совсем другой, он не подвержен сомненьям или безрассудству, он натягивает проволоку меж столбов, разбивает лес на участки, и в разных делах люди считают его слово почти что законом. Так что Эми Паркер спокойно переплетала нитки, делая квадратную штопку на толстом носке мужа. Стэн быстро найдет утку, даже в том кустарнике, что она сама недавно видела, отправясь туда из любопытства, которое вызвали у нее рассказы людей об этих развалинах. И она продолжала переплетать шерсть и обрезать края дырки. Она делала свое дело искусно и ловко, и работа ее оказывалась прочной. Она была всегда ровна и приветлива, люди любили ее, любили смотреть на ее гладкую кожу и спрашивать, что она делает, если повидло не густеет или если у кур белый понос.