– Тут даже не то, что думаешь, – медленно сказала Тельма. – Просто живешь с ней заодно.
– Ну, я совсем не так живу. Ничего общего, – сказала Женевьева. – Надо же, какая ты серьезная!
Тельма была польщена, но вместе с тем смутилась и не знала, что ответить. Она не знала, что такое терпимость в дружбе, и от каких-то слов сразу же застывала. Или от жеста, ибо Женевьева схватила ее за локоть.
– Слушай, там на скрипке играл один типчик, – сказала Женевьева, – может, ты заметила, такой с прямым пробором, – кажется, это с ним я как-то познакомилась на пароме. Он в Мэнли[10] живет. Ой, волны в тот день были – жуть! А он, этот малый, занятный такой, если только это он. Но что ж я могла поделать? В бурном море это не то, что здесь. Но тот тоже вез этот дурацкий футляр для скрипки.
Масса возможностей была рассеяна на сырых улицах, в багровом тумане.
– А хозяин у тебя ничего, Тельма? – спросила Женевьева. – Старый, наверно? Я еще не видела, чтоб адвокаты были молодыми. Хотя когда-то же они начинали.
– Они оба ничего, – сказала Тельма. – Один старый. Когда у него прострел, он не ходит в контору. Другой помоложе, но не очень молодой. Мистер Форсдайк его зовут. У него уже лысинка. А вообще-то он неплохой.
Трамваи образовали затор.
– Ну, ну? – подстрекала ее Женевьева.
– Да что – ну? – сказала Тельма. – Право же, больше нечего рассказывать.
– У меня бы руки-ноги тряслись, работай я у адвокатов. Они так странно говорят.
Тельма вдруг рассмеялась.
– У него привычка выпячивать живот, – сказала она. – Начнет говорить и выпячивает. А потом втягивает.
Тельма смеялась.
– Так у него пузо, значит? – захохотала Женевьева.
– Да, пожалуй, – смеялась Тельма, – ну, не очень большое. Но какое ни есть, он его выпячивает. О, господи!
– Адвокаты все пузаты! – взвизгнула Женевьева.
Девушки, согнувшись, тряслись от хохота на трамвайной остановке и никак не могли выпрямиться. Освещенные багровым светом, они толкали друг друга боками и плечами. Два-три прохожих остановились, засунули руки в карманы и глядели на них, потом, плюнув, пошли дальше. А девушки хохотали.
Может, это и есть жизнь? – спросила себя Тельма, развеселившись от болтовни и толчков. Но ей это быстро надоело, она отодвинулась от напиравшей на нее Женевьевы и перестала хохотать.
– Я хочу найти себе где-нибудь комнату, – сказала она жестко, – или квартиру, или что угодно. Я просто не могу больше жить там, где живу.
– Я б ни за что не стала жить в отдельной комнате, – сказала Женевьева. – Еще стукнут тебя. А то и убьют. Какой-нибудь мужчина.
– Так ли уж необходимо иметь мужчину, – сказала Тельма.
– А то нет?
– С меня достаточно просто комнаты с дверью, – сказала Тельма.
Она знала, что не так уж холодна по натуре, но пришлось снова солгать, это было необходимо.
– Вот мой трамвай, – сказала она.
И обрадовалась.
– Ты лучше прикрепи к себе того адвоката, – взвизгнула Женевьева. – Канцелярскими скрепками. Того, что пузо выпячивает.
Но Тельма уже стояла на площадке трамвая. Сверху она с нескрываемым равнодушием смотрела на багровое лицо Женевьевы. Его обволакивали медленные багровые волны, а Тельма ехала, не чувствуя ни капли жалости к подруге и недоумевая, чего ради она пыталась возобновить эту дружбу. Она передала кондуктору холодные монетки, словно покупая себе свободу. Она, как большинство людей, стремилась к ней страстно, но смутно представляла себе, в чем ее сущность. Хотелось у кого-то спросить – но у кого? Не у родителей же. Родителей вообще не спрашивают. Рэй, быть может, купил себе свободу, но неизвестно какой ценой.
Однажды он подарил ей пару шелковых чулок. Он приоткрыл дверь и бросил их на ковер, и они так и лежали, перекрутившиеся, неотделимые от чувств, которые она испытывала к Рэю.
– Бери, – сказал он, заглядывая в полуоткрытую дверь. – Это подарок тебе.
Он выждал секунду – возьмет ли. Она не шевельнулась, пока он не ушел, но у него на лице была уверенность, что она возьмет. И действительно, она виновато подняла с ковра чулки и свернула, намотав на руку. Она сунула их в ящик, а потом стала надевать, стараясь забыть и наконец позабыв, что это подарок брата.
Неизвестно, с какой целью Рэй подарил ей пару чулок. Конечно, это было сделано «про запас», в счет будущего – он если дарил, то почти всегда с таким расчетом, но была ли в этих побуждениях также и любовь – он сам не знал точно. Ему хотелось быть в безгрешных отношениях хоть с каким-нибудь человеческим существом. Ему хотелось с кем-то сидеть и говорить о чем-то самом обыденном, безгрешном, как чистая бумага, ведь иной раз до того нужно поговорить о таком. С родителями это невозможно, они как штопоры. Мать просто ввинчивалась в него, надеясь что-то вытянуть. Бурки тоже не годятся, они просто постаревшие дети. И не годятся все эти компашки приятелей и товарищей по работе, с которыми надо вести себя так, как у них принято. Оставалась только Тельма. Если б они смогли хоть на секунду преодолеть уносившие их друг от друга противоположные течения, быть может, между ними возникли бы те ни к чему не обязывающие отношения, которых так ему недоставало.
В эту пору Рэй еще был связан с Берни Абрахеймсом, букмекером, которого никто из родни и в глаза не видел, – Бурки не слишком жаловали букмекеров. Никто из дружков Рэя не знал дороги в их дом. Лили провела строгую границу. К тому же она боялась за свои драгоценности, – у нее, кроме подделок, имелось несколько настоящих вещиц. Впрочем, был Курчавый, о нем они знали, что он дружит с Рэем и что он из Бундаберга, вот, пожалуй, и все. Рэй жил где-то над фруктовой лавкой. Кажется, он упоминал о каких-то итальянцах и о двух сестрах-итальянках. Рэй приносил Буркам бумажные кульки с крупными белыми или сочными пурпурными яблоками или с ананасом, торчащим сверху.
Хорри радовался, как дитя; Лили, с течением времени немножко оправившаяся от своей любви, радовалась меньше.
– Этот мальчик слишком уж добр к нам, – сказала однажды Лили, щуря глаза. – С чего это он такой добрый?
– Ничего удивительного, – ответил Хорри, чистя яблоко. – Мальчик далеко от дома, тоскует по мамочке и папочке.
Тельма, незадолго перед тем вошедшая в комнату в поисках какой-то вещи, вышла со спокойно сдержанным видом, который она всегда сохраняла в этом доме. Она равнодушно проходила сквозь их жизнь.
– Ты прав, Хорри, – сказала Лили. – Нехорошо так говорить о мальчике. Да еще при его сестре. Что скажет Стэн?
Но Тельма в разговор не вступила.
Все это лишь жалкие картонные перегородки между ней и чужой жизнью. Во что бы то ни стало надо найти комнату с правом пользоваться кухней. А до тех пор она не станет ни на что обращать внимания.
И по-прежнему лошади боком выходили из конюшен. Рано утром, когда она причесывалась или по воскресеньям сидела у окна, они, стуча подковами по асфальту, проходили вереницей, как иноки, в деревянные ворота. Конюхи и мальчишки толковали о каком-то большом состязании, для которого готовили этих лошадей. Это был невразумительный для профанов разговор о весе и анатомии, о шансах и аллюрах; девушка к ним не прислушивалась, хотя какие-то доносившиеся до нее отрывки неизбежно западали ей в память. У Малабара царапины. Подстаканник – это у Хорри Бурка верняк, говорили они, крупный куш сорвет. А она расчесывала волосы и думала, как все это далеко от ее собственных интересов.
Старый тренер завтракал яйцами всмятку и с трепетом думал об этих важных скачках. И на мгновение девушка ясно ощутила не столько трагичность хрупкой человеческой жизни вообще, сколько трагедию ее собственной жизни, такой одинокой и ничтожной. Череп старика хрупок, как яичная скорлупа, готовая хрустнуть от малейшего удара, который кто-то, если не сейчас, то когда-нибудь, непременно нанесет. А легкая блузка не защищала ее плечи. Высоко держа чайник, она налила себе крепкого горьковатого чаю, обожглась и, прикусив губу, спросила:
– Когда же будут эти скачки?
– Что? – недоверчиво спросил он. – Скачки? Ну как же, в субботу!
Потрясенный открытием, что до субботы он может не дожить, старик выскреб остатки малинового джема и раза два открыл и закрыл рот.
– Где твой брат? – спросил он девушку, вдруг подумав о ней, о том, как она живет, закрывшись в своей комнате, в этом же самом доме. – Мы его не видели уж не помню с каких пор.
– Не знаю, где Рэй, – ответила девушка. – Он мне о своих делах не рассказывает.
Она не то с удовольствием, не то с неприятным предчувствием вспомнила, что тоже давно его не видела, даже на дворе с Курчавым. Курчавый-то был там, но она мало его замечала. Он ходил уже не таким твердым шагом, как раньше. И нередко бывал мрачен. Время от времени он куда-то исчезал и вообще был просто здешним мальчишкой. Иногда он что-то насвистывал, но чаще всего молчал. Право же, она бы и вовсе не заметила Курчавого, если бы Рэй не сумел на время вдохнуть в него живость.
Пока она недоумевала, куда девался Рэй, наступила суббота, день тех скачек, ради которых жил Хорри Бурк.
В тот день Тельма не пошла на скачки. Впрочем, она никогда на них и не ходила, потому что, когда замирал дом, она оживала. Она сбрасывала с себя платье, импровизировала на ореховом пианино или писала в своем дневнике и не раз выпивала по чашечке чаю. В тот день она разлеглась в гостиной на диване в привольной и ленивой позе, чуждой ее довольно педантичной натуре, но, должно быть, подсказанной инстинктом, потому что сейчас она пробовала жить той изысканной и покойной жизнью, которая ее ждет впереди, ибо это было решено и, по ее убеждению, неизбежно.
И тут вошла миссис Бурк.
Лили Бурк с трудом вставила ключ в замок. И еле переводя дух, выдернула его. Она была измучена своим корсетом и тем, что, по-видимому, произошло.
– Я тебе все расскажу, Тельма, – сказала она, – только сперва мне надо лечь.
И Тельма, успев накинуть халатик, ждала, исполненная дурных предчувствий, – она старалась избегать всяких неприятностей, а тут было что-то в этом роде, так как Лили Бурк была кирпичного цвета. Ее лиса таращилась со стула.