Древо света — страница 19 из 57

Гомонят в основном женщины, мужчин немного. Высокорослых и вовсе не видать. А там кто? Что-то продает с телеги. Яблоки так не хватали бы. Вишни! Крупные, сочные, почти черные. У Йонялиса Статкуса потекли слюнки. Сверкает новенькая жестяная литровая кружка, ни одна вишенка не упадет мимо, в сено. Век бы стоял и смотрел, да надо в другое место бежать. Тот, которого не смеешь назвать по имени, не станет ждать целый день — распродастся, повесит па шею низку баранок и укатит, сына, будущего пахаря, не дождавшись. Но тут такие вишни! И так хочется их. Хотя бы одну ягодку.

Йонялис еще глотает слюнки, когда прихватывает его за шиворот твердая рука и окутывает пивной дух.

— Стянуть собираешься, букашка? Смотри, домой не пущу, если хоть одну стибришь!

— Ай! — Йонялис рвется в сторону и повисает в воздухе.

Отчим. Иначе и не называет: букашкой. Приползет домой и велит матери ноги ему мыть. Что с того, что ростом с подпаска, — в плечах косая сажень и руки могучие. Коня, под брюхо забравшись, поднимает.

— Что тут крутишься, если не своровать хочешь?

— Смотрю.

— Чего не видал? Лошадиного хвоста, кнута? Погоди, погоди… — Он выдыхает всей грудью. — Ястребиный глаз у тебя, букашка. Крупную щуку подцепил!

— Ай, отпустите…

— Отца, папочку своего родного! Надо же так попасть. Ладно, сейчас мы с тобой его на берег вытащим. Не торопись, запоминай родителя!

И рука отчима, не выпуская, подталкивает Йонялиса вперед.

Круп откормленной сивой кобылы. Новые оглобли нацелены в небо. И хрипловатый веселый говорок.

— Подождите, бабоньки, не наваливайтесь! Всем хватит, вишен нынче пропасть. Случается, цветут дружно, да портятся. А в этом году и человеку и скворцу — досыта.

— Вишнями завалился, а цену вон какую заломил, — попрекает одна из покупательниц.

— Пойдешь собирать, задаром отдам, красавица. Хлеб осыпается, а я по деревьям лазаю, чтобы вы варенья наварили. Одни убытки, если посчитать.

Отец? Это ему принадлежит голос хрюкающего поросенка? И лысина сквозь реденькие русые, ножницами общипанные волосы. Орудует, забравшись на пустой ящик, — невысокий.

— Ну и копаешься же ты! — снова не выдерживает нетерпеливая покупательница, а отец — неужели это мой отец? — незлобиво отговаривается, высыпает на ладонь медяки.

— Иди, чего же не идешь к папочке, букашка? — непривычно нежно учит за спиной отчим. — Поздоровайся вежливо, стишок почитай.

Йонялис юркнул было под колеса, но рука отчима возвращает его и треплет, чтобы не валял дурака.

— Отца родного стесняется. Где ж это видано, чтобы сын отца стеснялся? Ступай, букашка, к родителю! Не видишь, что ли, объятия раскрыл? — Отчим говорит громко, чтобы все слышали, особенно продавец вишен. И тот слышит. В руках дрожит жестяной литр.

Собрав все силы, Йонялис вновь хочет высвободиться, но клещи сами отпускают его. Насилия как не бывало, куда-то отодвигается базарная сумятица — ни людей, ни лошадей, — лишь бледное одутловатое лицо и горка вишен над полной кружкой. Придерживающая ягоды рука начинает дрожать, вишни сыплются в пыль, больше, чем высказанная и написанная правда, подтверждая: отец, родной отец!

— Чего тебе, мальчик? Чего? — давится, задыхается продавец вишен, словно его взнуздали.

Йонялис не отвечает, весь будто одеревенел, и язык отнялся, Ему жалко не себя, своей мечты — самого высокого дерева. Хуже всего, что его никогда и не было — взрастил из материнских намеков, поднял его голову выше других базарных голов. Жалко ему и человека, который, конечно же, его отец, но от страха — только бы не вышла наружу правда! — снова отказывается от сына. Все вишни рассыплет, если не перестанет дрожать рука, плечо, подбородок…

— Светопреставление! Отец сыночка не признал. Родной папаша — родного сына, бедную букашку. Горсть вишен пожалел, — грохочет молотом своего голоса отчим, уже не похожий на состарившегося подростка, почти одного роста со сжавшимся, сникшим продавцом. Разве не он, хотя и не было у него ни сивой лошади, ни вишен, приютил хозяйского байстрюка?

— На, держи! Кошелки нет? Вытаскивай рубашонку, насыплю! — Продавец зыркает в одну сторону, в другую, притягивает мальца к телеге и высыпает ему в подол рубахи почти полный литр. — Не рассыпь, лягушонок! Эй ты… — сразу же поворачивается к тому, кто заварил кашу. — В полицию захотел?

— Дешево собираешься откупиться, кобель! — Отчим не спеша снимает потрепанную соломенную шляпу. — Когда батрачку-то насиловал, полицию не звал, а? И когда брюхатую подыхать выгнал, не звал? Не обеднеешь, если еще кружечку зачерпнешь!

Шляпа полна до краев, отчим ухватил ее обеими руками-лемехами, и Йонялиса никто уже не сдерживает. Он отскакивает в сторону, ягоды с подола градом катятся в пыль. С минуту малец смотрит на вишни, как на гадких шевелящихся тварей, и принимается топтать их босыми ногами… Потом душащую его икоту будут слушать болотные кустарники, а заплаканное лицо отразится в черном зеркале ручья. Там его и найдет Сигита Баландене — мать Дануте и Елены…

Давно уже нет отчима, и родного отца очень давно нет, но поблескивающие на солнце вишни увели невесть куда, словно не истлела куча лет и никто не убил детской мечты. Статкус спохватывается, что в суматохе потерял Лауринаса.

В сторонке у ограды старый мерин, похожий на Каштана, лениво отмахиваясь от городских мух, жует сено. Тарахтит знакомый голосок, будто веселый топорик рассекает прутья на березовой чурке.

— Копаю, копаю ямы, одну, вторую, третью, а мне: зачахнут в песке, картошка и та у нас не всегда родится. Подождите, говорю, кто же корни в сухой пепел сует? Вношу, как следует, глину, навоз укладываю и тогда опускаю деревце… Будет расти? Не будет. Если сломаете — не будет… Бывало, и ломали, чтобы доказать свою правоту.

Покупатели качают головами, улыбаются.

— Темнота царила, — слышит Статкус не кого другого, Лауринаса. — А где темнота, там дерево не растет — осот да крапива. Моими саженцами, моими прививками вся деревня озеленилась, и мне же этим садом глаза кололи.

— Разве такого заколешь? Не пеший небось!

— Это оно конечно, не пеший. Нет лучшего автомобиля, чем старый мерин. Перевернешься, так хоть кости уцелеют!

Базар — озеро или, скорее, море. Накатит волна — что угодно продашь, хоть черную козу, схлынула — и кукуй; самых лучших, с дерева снятых яблок не всучишь. Лучше не попадаться Лауринасу на глаза, когда вокруг него пусто. Какой-то колхоз прямо с грузовика отмеряет ведрами. Ничего, подождем. И вот снова, окруженный людским роем, похрипывает голосок Лауринаса. Разве сравнишь его яблоки с колхозными? Не по-стариковски щедрая рука бросает в корзинку несколько яблок сверх веса. Теперь всем «с походом», а когда распродаст половину, скинет цену на треть. Так стоит ли удивляться, что все у него под угрюмые взгляды соседей идет как по маслу? Окружившие телегу женщины по-литовски и по-русски (до городка добрались дачники из Ленинграда) знай себе нахваливают бойкого старичка с румяными, как райские яблочки, щеками. Не остается в долгу и он.

— Спасибо, красавица, — бойко сыплет по-русски. — Откушаешь моих яблочек, другой раз на цыпочках прибежишь!

Всем нравится это его «на цыпочках». Хихикает и сам, шустрыми бусинками глаз провожая молоденькую ленинградку в джинсах. Изящная, что твоя скрипочка, симпатичная, улыбчивая и — гляньте! — стариком не погнушалась. Такой задаром отвесил бы, лишь бы поворковала еще, как голубка, однако не посмел задержать. Нет, был бы молодым, так просто не отпустил бы, нашел способ заговорить, обратить на себя внимание. Эх, где его лихие молодые годочки?!

Смотрит вслед покупательнице, позабыв о весах. Что-то напоминает ее плавная походка, чуть склоненная к правому плечу головка, да разве вспомнишь, что, где, когда было или привиделось? Тянется, чтобы еще раз взглянуть на нее, вертит головой, и она, будто ее позвали, оборачивается, поспешно прижимая к переносице темные солнечные очки. Его бросает в дрожь. Как та, как дамочка в вуалетке!

Пальцы, сжимающие яблоки, вздрагивают, будто по ним палкой ударили. Чуть не рассыпал товар, ведь он уже не продавец — всадник, который вот-вот выхватит из толпы рдеющую, словно Маков цвет, дамочку. Раз! Никто и пикнуть не успеет, это потом загудят люди, подхватит — и на коня! — молодую, пахнущую свежестью, такую упругую, что прямо-таки захрустит она в его объятиях. Не соображал тогда, что делают руки, что станут делать через минуту, ошалел, будто выбрался из душного вонючего колодца. Чистый воздух внезапно затвердел, ударил в ноздри и застрял в горле осколками стекла. Вроде все, как было, но во рту солоно от крови (потом, после всего спохватится, что прикусил язык!), однако уже не прикован больше к тяжелой деревянной сохе тестя, к своим деревьям, которые из года в год, надрываясь, таскал на холм, к преследующему его с непотребной руганью по беговой дорожке Стунджюсу, отравляющему сладость победы. Все, как было, но он уже другой, вольный поступать, как ему вздумается. Интересно, что сталось бы, пришпорь он тогда Жайбаса и ускачи с этой красоткой, пренебрегши восхищением и язвительностью зевак? А она? Визжала бы и пыталась выцарапать глаза? Впрочем, не бог весть какая важная барыня — кассирша из кино, с мужем и года не прожили, молодым помер. Может, сжав ногами мокрые, вздымающиеся лошадиные бока, и поныне скакал бы невесть в какой сторонке? И был бы счастливее?

— Взвешивай, отец, моя очередь!

— Мимо, мимо кладешь. На весы грузи!

Очнись, человече, ничего нет и не было, все истлело в невыразимой дали, если не померещилось. Из мухи слона делаешь, как покойная теща, разнюхивавшая каждый твой шаг: кто тебя взглядом зацепил, на кого ты сам глаз положил… Кошки и той сторонись — женского пола, ласково прижимается! Нет, после тех скачек выкинул он не просто шутку, хотя многие подумали: ишь, взыграл победитель! Если и шутил тогда, так с чего же после стольких-то лет уставился на эту, в джинсах? Ведь все готовы любезно поворковать, получив на «поход» лишнее яблочко. Хватит, хватит, взял себя в руки Лауринас, а то, гляди, яблоки твои вон уже из-под колес собирают. Впрочем, пусть их… Деревья тогда пожалел, зачахли бы там, на юру, ускачи он с этой