Древо света — страница 25 из 57

— Машина не часики на руке, мама, — погладил ее по плечу сын. — И часы останавливаются, хотя и не грохаешь ими по камням. Новая машина тоже дает прикурить! Тем паче у жулика купленная.

— У жулика? — ужаснулась Петронеле. — Зачем же у жулика-то покупал? Не задаром же…

— Как узнать, мама, у кого покупаешь? Машина сверкает, костюм сверкает, слова сверкают… Покупаешь!

— Где же она, твоя машина? Что-то не видать! — ястребиные глаза Петронеле шарили по двору, проникали сквозь липы на дорогу.

— А под горушкой. Зачихала — и ни с места. Потому и кричу, зову, чтобы вы проснулись. Запрягай, батя, лошадь. Лошадь-то у тебя еще есть? Ведь ни дня без лошади не жил! Правда, нынче, пожалуй, лучше вам собаку держать. Мало ли кто забредет. Бродяг хватает. Хоть разбудит вовремя!.

— Дело говоришь, Пранас. Какая без пса жизнь? Мало ли что… — схватил наживку Лауринас, на такую помощь и не рассчитывавший.

— Что-то ты, старик, не ко времени язык распустил: невестка небось в машине от страха зубами стучит! — оборвала Петронеле. Казалось, она насквозь его видит. А Балюлис суетился, взмахивал от радости руками, не знал, за что и хвататься, коль скоро пожаловал такой долгожданный гость. Эх, денек бы, другой, и мог похвастаться собачкой. Не простой — фокстерьером!

— Лошадь? Я мигом… мигом… — он исчез в темноте. Где лошадь, издали чуял. За хлевом, среди вишен зафыркал Каштан.

— Квартирантов кликни. Может, придется твою клячу толкать, — мрачно пошутила Петронеле. К радости встречи примешалась горечь.

Статкусы не ожидали, пока их пригласят. Когда глаза привыкли, поздоровались с сыном хозяев. Блеклый свет луны высветил широкое, обросшее пышной бородой лицо, утыканный здоровыми зубами рот. В этом неверном свете, да еще под взволнованные возгласы стариков, Пранас был похож па старинного конокрада, не скрывающего своих намерений. И одновременно даже на расстоянии чувствовалось исходящее от него какое-то доброе тепло, примиряющее с довольно свирепой внешностью. Больше ничего Статкусы заметить не успели. Балюлис приволок Каштана, и все, за исключением Петронеле, отправились под гору.

Невестка Балюлисов Ниёле дремала, свернувшись калачиком на заднем сиденье.

— Мне цветной сон снился. Жалко, не досмотрела! — пожаловалась она резким, рвущим тишину голосом, протягивая через опущенное стекло небольшую руку. Поблескивали синеватые птичьи ногти.

— Спасибо, невестушка, что не побрезговала, приехала, — склонился к холеной ручке Балюлис, снова позабыв, что ему надлежит делать.

— Спятил, что ли? Цепляй скорее! — заорал Пранас.

Каштан дернул, машина запрыгала-застучала по ребрам корней, по камням. Так и вползли в усадьбу — впереди лошадь, следом автомобиль.

— Ну и ну, — не могла надивиться Петронеле. — Придется, видать, тебе, Пранас, лошадь покупать, чтоб мог на своем «Москвиче» ездить.

— Говорил же, мама, ума у тебя палата. А ты? Литовским языком тебе объясняю, — рассердился сын. — У жулика купил.

— Зачем же надо у жулика? Не мог у честного человека?

— Честные люди, мама, пехом прутся.

— Пранас, Праниссимо, опять грубости? — пропела своим резким голосом Ниёле, протягивая свекрови, как цветок, свою руку.

Статкусы пожелали всем спокойной ночи и скрылись в горнице. Окна хозяев еще долго бросали в сад электрический свет, за стеной перебивали друг друга голоса. Радующийся тому, что дом пока не развалился, Пранаса… Весело, словно палочкой по забору постукивающий Балюлиса… С тяжелыми вздохами разбирающей постельное белье Петронеле; простыни, пододеяльники смотрела она на свет, как бы худые не попали. Разве сравнишь деревенскую постель с городской? Боже, боже…

— Сойдет, мама! Я привычный, да и Ниёле не принцесса — методист в Доме культуры! — успокаивал Пранас растерявшуюся мать и сам храбрился, чтобы родной дом не сдавил горло цепкими руками воспоминаний.

— Как это сойдет? Говорила старому: купи новую мебель. Механик вон югославскую приволок. Да разве купит он нужную вещь?! Собаку породистую сторговал!

— Собаку? Браво, отец! Браво! Давно следовало. Ежели утирать нос, так всем разом.

— Праниссимо, ну как ты говоришь? — вмешалась Ниёле. — Мама подумает, что мы и дома так говорим.

— Считаешь, правильно сделал? — напрашивался на похвалу Лауринас.

— Поздравляю. Другого такого батюшки во всем районе не сыщешь. Породистых собак разводить будет. Соседи от зависти сдохнут, етаритай!

— На сене-то нынче славно, Пранас! — осмелился пошутить ободренный объятиями сына Лауринас. — Глядишь, после такой ночки аист скорее прилетит.

— Спятил, батя? Я и так двоим алименты плачу. Ниёле и конфетами на сеновал не заманишь. Ей запах сена — нож острый. Аллергия, болезнь нашего века.

— Ишь, какими болезнями век кичится. Я-то в твои годы… — начал было Лауринас, но полная забот Петронеле тут же уняла его.

Старики шебуршили долго, наконец стихли, каждый в своем закутке. Статкус противился сну, будто кто велел ему бодрствовать. Свои, не чужие нагрянули, уговаривал он себя, но это не помогало. Проснувшись, не помнил, как уснул, зато не надо было гадать, что разбудило. Чиркала коса Балюлиса — пожелает невестка поднять краснощекое яблочко, а трава по пояс. Тебе-то чего волноваться? Балюлисовы детки — Балюлисовы бедки. Почему бедки? Все еще кружит голову радость, не поблекшая за ночь, — дети приехали, наконец-то приехали!

Вот они при утреннем солнце, рассеивающем таинственность ночи. Взгляды Балюлисов — и Статкусов тоже — липнут к слоняющемуся Пранасу, словно потерял он что и не находит. Вроде запропала какая-то вещица, где положил, не помнит, а спрашивать не хочется. Бродит по двору все тревожнее, то присядет, то снова вскочит, будто крапивой обстрекался. Невестка скорее нашла себе место. Потоптавшись по гумну — острые каблучки ее туфелек накололи круглых ямок, — угнездилась на скамье под кленом. С книгой в руках, предварительно расстелив на широкой доске ослепительно белый носовой платок. Все обращают внимание и на платок, и на то, как подворачивает она под себя длинные, пожалуй, слегка худоватые ножки, подпирает кулачком иссиня-белое личико. Наконец-то очутилась в затишье, откуда не удастся ее выцарапать, и сама под ногами болтаться не будет. Ее тонкие, изящно изогнутые губки кривит небрежная, как бы извиняющаяся за уход в себя улыбка. Не только запах сена, но и запахи гниющих яблок, развороченных огородных грядок, распахнутого хлева слишком грубы для ее красиво выточенного носика. Всего ей тут чересчур много — деревьев, воздуха, потемневших, невесть что помнящих бревен; и она старается ничего не касаться, даже скамьи, на которой сидит, вернее, на которую опустилась, словно редкая бабочка.

— Невестушка, груши-то пробовала?… Невестушка, ранних слив с вершинки нащипал себе… Невестушка, — тщетно пытался подольститься Балюлис; за малейший знак благосклонности простил бы он невестке холодность и отстраненность.

— Как подаешь, неряха? На тарелочке надо! — пристыдила его Петронеле.

— Не лезьте вы к Ниёле, как шершни па сладкое, не любит она. Книгу, учтите, читает не нашу — испанскую. Не по нашим с тобой, отец, носам! — подскочив, заслоняет ее от отца сын и не без гордости поглядывает, видят ли ее, склоненную над книгой, Статкусы.

— Фу, некрасиво хвалить в глаза. — Ниёле лениво двумя пальчиками перевернула страницу. Пранас обиженно отпрянул и снова, как аист, ни за что не принимаясь, отрешенно вышагивает, не в силах придумать себе дела, неловко чувствуя себя в модном приталенном костюме из добротной шерсти. Не только пиджак, но и туфли стесняют, он с удовольствием разулся бы и прошелся босиком по траве, наслаждаясь не раз являвшимся ему во сне, но почему-то и сейчас недостижимым блаженством. Что запела бы Ниёле? Она-то еще ладно, но загудит и иерихонская труба матери. Ее городской сынок — босиком? Скрипнув зубами, сбросил на кучу досок пиджак. Ниёле издали сделала замечание, сложил подкладкой вверх, потом повесил на яблоньку сдернутый галстук, который запестрел там, как сойка. Освободившиеся руки — большие, с налитыми кровью ладонями — рылись, закапывались во взъерошенную бороду. Поседевшая, чуть ли не рябая, она больше подошла бы старому человеку, чем такому бравому молодцу, казалось, сорвал бы ее, как приклеенную, чтобы стать самим собой.

— Чужих лошадей и поить доводилось, и овса им задавать, — тишком, с хитроватой улыбочкой подкатился к скучающему сыну Лауринас. — А что твой драндулет любит, не подскажешь?

— Какой драндулет? — зыркнул на него Пранас, но лицо оживилось, он вдруг сообразил, чего тщетно искал все утро. Заблестели глаза светлой голубизны, под расстегнутой нарядной рубашкой задвигались комья мускулов. Да «Москвич» же! Что, если не этот чертов «Москвич», вызволит из ловушки, куда попал он как кур в ощип? Бросился к машине, открыл капот, принялся ковыряться в моторе, по раскрасневшемуся лицу градом покатил пот. Мастером он был неопытным, ободрал пальцы, каждое второе слово было «етаритай» или еще более сочное, трехэтажное. Уезжаешь на два дня, один съедает дорога, другой — ремонт… И ради этого стоило заискивать перед женой, умолять ее поехать? Но, явись один, старики решили бы, что снова разводится. Разве он тот развод придумал? Ангеле, змея подколодная, более денежного нашла… А, черт с ней!

Пранас вслух сетовал на свои беды, потел, хлебал воду прямо из ведра, однако Статкус не сомневался, что он доволен неполадками в машине, заслонившими дом, деревья, упрекающую, чего-то от пего ждущую тишину. Тут невозможно спрятаться от требующего покаяния материнского взгляда, избежать хитроумных, стремящихся приманить подходов отца, а он вовсе не собирается позволить им сыпать соль на свою рану… Старики догадываются, почему у него все из рук валится. А, не маленький уже, не просить же ему разрешения папы-мамы! Да и как тут не выпить? Отравляла жизнь одна вечными попреками и сказками о том, как другие живут, теперь другая травит постоянными требованиями жалости к себе, будто не пашей земли жительница, травит этой своей книжицей, которую, неизвестно, читает или просто листает, чтобы ею восхищались, этим сосущим под ложечкой «Праниссимо», будто он не взрослый человек, а несмышленыш. Борода не чья-нибудь, ее выдумка. Если не талантом, хоть бородой выделяйся из толпы, а сама ведь не какой-нибудь дирижер — методис