Древо света — страница 38 из 57

— Где там вчера! — Старуха скрещивает руки на палке. — Нынче утром, вы еще спали. Утром этот чертов…

— Может, играл? Щенок же. — Елена старается не поминать его имени. — Все малыши любят играть.

— Говоришь, маленький? Кровопийца он с зубастой пастью! — Хозяйка сама разевает беззубый рот и, размахивая палкой, показывает, как нападал хищник, как разлетались куры. Скрюченные ревматизмом дрожащие пальцы изображают собачьи клыки, палочка выскальзывает из рук, укатывается в сторону. И не спорь — не переубедишь! Застывшие глаза уставились на воображаемую жуткую картину.

— Все-таки, кажется… — слышит Статкус несоглашающийся голос Елены. На такое, сдается, в свою пору осмелился бы только Олененок. — Я, конечно, не видела, но подумайте: разве справился бы с курицей такой малыш?

— Хорёк куда меньше, а кур душит!

— Хорек? Так нету вроде на усадьбе хорьков.

— Хорей-то нет, другого зверя дождались, другого хищника!

Елена упорно не желает соглашаться, пытается даже вызвать жалость:

— Ну какой он там зверь. Глазенки, как пуговицы. Смешной такой!..

— Мне этот, с пуговичками, чуть глотку не перегрыз! Глотку!

И, не дожидаясь, когда подадут ей откатившуюся палочку, отворачивается от покрасневшей, словно ей пощечину дали, Елены. Теперь снова затаится на своей кухне и начнет по привычке дудеть вслух, повторяя и свои, и Еленины слова, все больше ожесточаясь, с ноющим от ужаса сердцем. А день на редкость ясный, будто начало лета — не конец его. Листья лип в медвяной росе, пламенеет на солнце огромным подсвечником клен, над ним ныряют в синеве ласточки, небо поднимается все выше и выше, приглашая ввысь и душу человеческую, только необходимо, чтобы ты сумел оторваться от своих бед и болей — действительных или надуманных.

Четырехугольный косматый нос обнюхивает только что вытесанный кол. Вельс-Вальс-Саргис не только хозяйку разгневал, но и хозяина. Надоело гоняться за непоседой, вот и привязал. Теперь можно передохнуть, одно скверно: не знаешь, какую шутку он еще учудить может. Как бы не удавился — к привязи-то не привык. Хмурые взгляды Лауринаса нет-нет да и жмутся к кухоньке. Воинственное настроение старухи после бессонной ночи не обещает ничего хорошего. Тем временем веревка уже натерла собачонке шею, она дергается, подвывает, царапает землю.

— Всегда так. Не желает к новому привыкать. Что человек, что животная на дыбки встает, — переживает Лауринас. И сердится, и жалеет. — Покормить с руки, шелковым бы стал. Но чем, скажите, кормить? Может, знаете?

После беспокойной ночи и у хозяина синие круги под глазами, нездоровый румянец на скулах. В руках молоток и дощечка. Снова будет долбить шляпку гвоздя, неизвестно что в свои удары вкладывая.

— Поди разберись, чем его, дурачка, кормить! Молока не лакает, сала не жрет! — все злее ударяет Лауринас по гвоздю.

— Так ничего и не ел? — озабоченно спрашивает Елена.

— Хозяйка его плитку шоколада оставила, так проглотил.

— Шоколадом, значит, кормите?

Статкус задал свой вопрос под руку, молоток соскочил со шляпки, саданул Лауринаса по пальцу.

— Не дождется! Не дождется он шоколадов-мармеладов! — подул на ударенный палец, неизвестно кому погрозил им. — Мяса не жалко, молока. Но чтобы конфетами? Что я, болван какой? Я колхозник, я за лен Почетную грамоту имею. Волк, бывало, за зиму целую кучу мослов сгрызет. Кто не знает — животное кормить надо. Но шоколадом? — Помолчал и, несколько успокоившись, попросил Елену: — Не сварили бы вы нам супчику?

Елена варила с косточкой, морковкой, картошкой, как человеку. Горстку крупы добавила, зеленью сдобрила. Супчик издалека щекотал нос. Собака сунула морду, поскользнулась, переступила и перевернула мисочку.

— Ах ты! Эдак, значит, барское отродье? — взвыл Балюлис. Умел и он свирепеть. Прихватил веревку и поднял пса в воздух вместе с колом. Сейчас тряхнет оземь изо всех сил трахнет, не смотри, что уже восемьдесят, что ноги слабы и одышка мучает — ручищи-то железные, все время имеют дело с молотком да косой. Прибавьте еще упорство, с возрастом не убывающее! Нет. Перехватил веревку и только несколько раз ударил ею. Правда, сильно. — Это тебе за супчик! Варил человек, старался, а ты, сукин сын!.. — выговаривал он пищащему комку шерсти. — А это за шоколад, чтобы не привыкал! Ничего, наголодаешься — свиное пойло жрать будешь!

Неизвестно, чем бы закончилась эта экзекуция, когда бы не послышался из-под горки скрип велосипеда.

Лауринас мрачно уставился на ведущую к усадьбе дорожку, на поднимающуюся по ней женщину. На сей раз он не шибко тосковал по гостям. Но ведь свой человек — Акмонайте! Не ее же стесняться. По имени не кличут: Акмонайте, или Почтальонша. Замужем не побывала — к пятидесяти уже, на щеках никому не нужные ямочки. Черные, сросшиеся над переносицей брови, большие серые глаза, носик в щеки, точно в тесто, провалился. А ведь прямым был, красивым.

— Спорим, дяденька Лауринас, не очень-то сегодня тебя мой приход радует, — осклабившись, свалила она с велосипеда кучу газет.

— А кто ты такая есть, дождик долгожданный, что ли, чтобы тебе радоваться? — Все-таки появление женщины развязало Лауринасу язык.

Ее привычки — резать в глаза правду-матку и этого вот спорим, да и немалой силушки многие опасались. Тем паче женихи. Но задирать задирали. Молодая была, здоровая, громкоголосая. Позабыты ныне те колхозные толоки, но и сейчас красиво поблескивают собранные на затылке в пучок черные, как у давнего дружка Акмонаса, волосы, сколько уже годочков пасущего коней на лугах Авраамовых. Потому и не вышла замуж его старшая, что после гибели отца вынуждена была тянуть младших братьев и сестер. Подрастали, выпархивали кто куда — в мелиорацию, в город, а она продолжала ходить за хворой матерью, надрывалась на ферме, пока не повесила через плечо почтовую сумку.

— Что, красавица, столбом встала? Приехала и катись дальше, — попытался выдворить ее Лауринас.

Странно, но сегодня в нее не вцепилась даже Балюлене, хотя должна была ухватить и не выпускать. Из своего поднебесья — Акмонайте не только в кости широка, но и вверх вымахала — немало видит она, кочуя с хутора на хутор, так что Петронеле, и носа со своей усадьбы не казавшая, целую педелю после ее визита смакует страшные или смешные случаи. Приходится верить.

Покосилась Акмонайте — пороховой погреб, а не кухонька. Подошла, подергала осторожненько — изнутри заперто.

— Теть, а теть, слышь? Цельную охапку приветов тебе притащила. Спорим, не угадаешь, от кого!

Молчание.

— Ладно, скажу, не буду мучить. От Морты. Морта Гельжинене передать просила. Не ждала, а?

Молчание. Только тяжелое дыхание за дверью, словно кто меха раздувает.

Что? Уже и Морта Гельжинене не интересует? А ведь прошлый раз расспрашивала неотвязно. Конец света!

— Слышь, тетя Петроне? Морта от племянничков в дом для престарелых удрала. Пенсию туда перевела и сама в Шукачай переселилась.

Слышит! Как голосок Акмонайте, стены пронизывающий, не услышать! В другое время ухватилась бы — не оторвешь: что, как, где да почему? — а тут ни звука. Что случилось в Балюлисовой усадьбе, где всегда можно было малость передохнуть? Балюлене не интересуется Мортой, самой Мортой! Балюлис кривится, словно муху проглотил. Уж не из-за этого ли щенка?

— Какого зайца пасете? Где у него глаза-то? — прорвало Акмонайте, смирившуюся с тем, что не удастся нынче отведать тающего во рту здешнего сыра.

— Саргис это, — не хотел вступать в беседу Лауринас.

— Сторож? Бесхвостый? Так ведь и на собаку-то не похож!

— Ты, Акмонайте, тоже с заду на девку не похожа, только спереди, а ведь до се девка.

— Эка важность, дяденька. Все равно ухаживать не станешь.

— Лучше уж за жердью, чем за тобой.

— Во-во. Вместо девки — жердь, вместо собаки — блоха! — не сдавалась Акмонайте, привыкшая точить лясы и нисколько не обиженная. — Постой, где же я таких обрубленных видела? — шлепнула себя по лбу. — Точно, около Бальгиса! Профессорша там одна с дочкой отдыхает. И художник, малость чокнутый… У них целая свора этаких-то.

— Ладно. Езжай, езжай! — Балюлису все не удавалось спровадить незваную гостью. — Не кажи чужим людям, сколь мозгов в голове осталось.

— Мне хватает. А у тебя, дядя, хоть ты и семи пядей во лбу, не выгорит с собачонкой.

— Это почему?

— Не будет она тебе сторожем!

Уперлась на своем Акмонайте, как в молодые годы, когда какой-нибудь парень намеревался поприжать в темном уголке, а она рвалась на свет. При батюшке с матушкой целуй! Не словом, так силой отобьется: одному кавалеру, говорили, руку вывихнула. А сейчас подстегивали ее жара и разочарование: Петронеле в кухоньке затаилась, сыра на дощечке не режет. Балюлис яблочка не предложит, а ведь свои они, Балюлисы, дядя-то Лауринас, пожалуй, единственный, кто отца добрым словом поминает. Жалеет о нем.

— Будь спокойна, заставлю! А не послушает — шкуру спущу.

— Не научишь козла быком реветь. Не будет он тебе сторожем! Ведь этим бесхвостым кудри шампунем намывают, сама видела. Художник тот одну в корыте полоскал. А чем кормят, слышал? У тебя волосы дыбом встанут…

— Ну и что же они, бедолаги, любят? — с хитрецой уставился на нее Лауринас.

— Спорим, не поверишь! Свежие сливки. Подогреют и — в блюдечко. Своими глазами видела!

Странно, но Балюлис поверил.

— Лучше шкуру с него спущу! Точно спущу, — горько повторял он, забыв, что умеет отшучиваться. Даже жалко его, упавшего духом, стало.

Акмонайте уже выкатывала велосипед со двора. Зацепила головой ветку, посыпались яблоки. Ни одного не подняла, торопилась.

— Мало им хлопот! — вздохнула она, да так, что эхо отозвалось. — Рехнулся, что ли, Балюлис?

Когда вскоре заглянул к ним Линцкус в ядовито-желтой праздничной рубашке, нечего было и спрашивать зачем. Раззвонила новость Почтальонша.

— Где же твоя хваленая собака, етаритай? А ну, покажь! — нетерпеливо и радостно озирался он, словно на пожар прибежал. Увидел, взмахнул руками, разинул рот. — Ну и ну! Вот это да! Вот это, можно сказать, експанат! — дивился он, грудь раздувалась и опадала. Посмотреть издали — подпрыгивает на месте мягкий желтый мяч. — Ну и порода!