— Ах ты, сволочь… Ах ты, етаритай! — Статкус впервые услышал, как Лауринас ругается. — Да замолкнешь ты наконец или глотку тебе заткнуть?
Огрел веревкой, Саргис принялся скулить пуще прежнего.
И замерла вновь занесшая веревку рука.
— Перед бедой… перед большой бедой воет собачка…
— Ну что вы такое говорите, хозяин! — возразила Елена, а у самой глаза влажные. — Балованный, привык в комнатах вертеться, а тут веревка на шее… Отвяжите — и замолчит.
Собака утихла. Лауринас места себе не находил.
— Перед бедой… перед большой бедой…
И, будто в подтверждение его слов, затрещала яблоня. Без ветра, никем не задетая. Обломилась и рухнула па землю, точнее говоря, не выдержавший груза плодов большой сук, чуть не полдерева.
— В саду у отца вот так же яблоня рухнула. Он и помер вскорости.
— Мало ли деревьев падает, подгнило — и крак! — отважно сопротивлялась Елена. Но по глазам жены Статкус понял: сама почти верит в роковое знамение.
— Бросились братья дерево поднимать, отец не пускает, — не слушая ее, растроганно повествовал Лауринас. — Похороните меня, говорит, тогда и спилите. Пень отростки даст. Недолго вам ждать, дети. На святую Анну не станет у вас отца. Так и вышло. Спокойно, чинно; велел сыновьям гроб сколотить. Хотел увидеть вечный свой приют. И место на кладбище подобрал, и крест дубовый смастерил. Имя, фамилия, год рождения…
— Не вздумайте за гробом для живой ехать! — рассердилась Елена.
Лауринас отмахнулся:
— Где там! Радуются люди, ежели к поминкам достанут. Вон на одном хуторе длинный такой помер, а ему короткий гроб привезли. Большого во всем районе не нашлось, хоть бери и без гроба в землю опускай.
— Что за разговоры, — вмешался Статкус. — Таких могучих, как вы с Петронеле, коса с одного взмаха не свалит.
— А и косить не надо. Подует посильнее и… Недолго уже.
— Жди не жди, это же не очередь за апельсинами! — неожиданно резко сравнила Елена. — Глядишь, первый с последним местами поменяются.
— Чего я всегда хотел, — не давал сбить себя Лауринас, — так это одного… Чтобы раньше ее не уйти. Как бы жить стала, коли ругать некого? Теперь… теперь ничего бы не пожалел, только бы местами поменяться, только бы глаза мои не видели, как она мучается…
Статкус утешать не умел, Елена попыталась свести беседу к шутке:
— Так вы же, хозяин, жениться собирались? Забыли?
— Я? Неужто поверили? Чепуху порол. Ведь Петронеле… Ведь она… — Лауринас испуганно замахал рукой. — Мне лучшей жены не надо! Никогда не надо было… Бешеная кровь у меня в жилах кипела, это правда, по, слава богу, не распустился. Хорошо мы жили, разве кто попрекнет?
— Хорошо, никто и не спорит, — поддержала Елена.
— Поправится ваша Петронеле, вот увидите, — дрогнувшим голосом сказал Статкус и в этот момент действительно ничего так страстно не желал, как этого чуда. Верил бы в бога, в то, что есть на свете кто-то могущественнее человека, горячими словами молитвы заклинал бы: пусть даст им еще немножко солнечных дней! Чтобы спокойно гасли и угасли, все свои дела завершив, думы додумав; только разве угомонятся они, пока хоть капелька здоровья остается?
Ни с того ни с сего снова завыл Саргис. Лауринас поймал его и снова привязал.
Заладил дождь — редкий этим летом гость, поил истомившийся от жажды, что-то глухо бормочущий песчаный холм. Едва отступила живая, шепчущая стена, освободив место радуге, как в усадьбу въехала машина. «Скорая»? Нет, заляпанная грязью коричневая «Волга». За стеклами знакомые лица: дама, ее дочь, зять. Еще и вылезти не, успели, как выкатился клубок собак и ракетой устремился к конуре, туда, где, облипший грязью и соломой, жалобно повизгивал Саргис. Заспешила следом и бывшая хозяйка, оставляя на мокрой земле вмятины от острых каблучков.
— Уэльс, принц мой… Милый, дорогой, добрый! — Она прижимала песика к груди, захлебываясь словами и слезами. — Что с тобой сделали эти варвары!.. Полюбуйся, Иоганнес, вот они, твои единомышленники, любители природы! Хорошие люди, хорошие деревья. Чего только не наговорил, а глянь, глянь, что они… Собаку с таким происхождением, с такой родословной навозной веревкой душат!
— Веревка как веревка, просто землей измазана, — неожиданно сказал Иоганнес.
— Он еще будет издеваться! И кто? Бездомный щенок, которого приютили, одели, обласкали… Утонул бы в пивной бочке, если бы не мы, не я!
— Он же рисует для выставки, мама, — с некоторым опозданием вступилась дочь за мужа.
— Ничего ты ей не объяснишь. Не все понимают, что такое искусство, — сказал молодой человек, и его вдруг снова понесло, словно он и не покидал Лауринасова сада. Умытые дождем деревья мерцали и свежо шелестели. — Взгляните только, как поразительны эти зеленые существа! Жаль, сказать ничего не могут, но разве не говорят они каждой своей веточкой, каждым листочком? Не только с неба на землю, из земли в пространство льется сияние. Все прекрасное на земле не исчезает, сливается с солнечным светом, с фотонами — странниками бесконечности. И радости и неудачи… Все очищается в этом сиянии. Сияйте, как деревья, люди! Светите себе и другим!
— Бред неудачника! — выкрикнула теща.
— А я бы сказал, очень интересно.
Статкус не мог придумать, как защитить молодого человека, сосредоточенно слушал и растроганно-возвышенно думал: странное совпадение, слова другие, но мысли, как у Балюлиса в дороге, как у меня самого, когда не пожелал я согласиться с врачом, намекавшим на скорый конец. Конец? Какой конец? Вот и молодой человек говорит: свет не исчезает… и наши стремления, и неудачи, и радости, и разочарования… И саднящие раны, ошибки, провинности, надежды… Он и не заметил, что мысленно прибавил то, чего Иоганнес не говорил и не собирался говорить.
— Уж не наглотался ли каких таблеток? Хвалите, хвалите, еще не таких глупостей наслушаетесь! — Серебристые ноготки женщины рвали веревку с шеи песика, глаза сверлили то Статкуса, то дочь. — Скоро сменит он тебя на какую-нибудь любительницу природы, что тогда запоешь? Не смотри, что агнец божий… Не хнычь тогда. Если говорю, что веревка навозная, значит, навозная!
— Ах, мама, прошу тебя…
— Не проси ни о чем, пока не выясним, навозная или…
— Да… мама.
— Виктория, ну как ты можешь, Виктория?… — Иоганнес от волнения замолчал.
— Теперь я тебе, старик, кое-что скажу. — Важная дама выпрямилась на своих каблучках, выставила внушительный бюст. — Хоть ты и пыжишься, как лягушка перед быком, большим знатоком прикидываешься, но не умеешь благородное существо от дворняжки отличить. Посмел привязать Уэльса, как дворового пса! Врешь ты, что рысак у тебя был, что овчарку держал. Все врешь!
— Не слушайте ее. Она не знает, что говорит, — забормотал Иоганнес. — В вашей усадьбе надо говорить тихо. Как в зале филармонии, когда играют на скрипке. Нет, еще тише…
Внимание женщины снова привлек ее взъерошенный любимец.
— Господи, бедняжка промок под дождем! Стучит зубками! А что, если воспаление легких схватит? Домой, как можно скорее домой!
И пошла было с собачонкой на руках.
Лауринас стоял, сгорбившись, не произнося ни слова. Немало бурь пронеслось над головой у него, но тогда он был молод и Петронеле не болела. Как выстоять теперь, когда гостья почти права? Высмеяла, пристыдила… Какими глазами после этого смотреть ему на Петронеле? И за собачку душа болела. Успел привязаться.
— Послушайте, кто вам позволил обижать человека? Старого человека?
Так могла сказать только Елена.
— А вы кто такая? Чего вмешиваетесь? Это моя собственность! — полоснула ее глазами дама.
— Вам, кажется, сполна заплачено? Этим сказано все, не так ли?
— Она меня выгоняет? Кто такая? Я не потерплю… Ах ты, грубиянка! — завизжала дама. — Да знаешь ли, кем был мой муж? Академиком! Меня никто не смел обижать, никто!
— Не кричите, пожалуйста, — поспешил па помощь жене Статкус. — В доме тяжелобольная.
— Больная? Чем болеет? Может, тиф? — ужаснулась дама. — Неудивительно, всюду грязь… Виктория, Иоганнес, поехали! А ты, старик!..
И, бросив собаку, она побежала к машине.
Следом плелась Виктория с Иоганнесом.
Лауринас смотрел на свежую колею и бормотал:
— Пустяки, мне и не такие грозили… Пустяки!
— Поехали, Балюлис!
— Куда, господин Стунджюс?
— Форму, винтовку в охапку и!..
Стунджюс не на жеребце верхом — на мотоцикле, и не один — в коляске парень в гимназической шапочке. Жарища. Оба подвыпивши, с белыми повязками на рукавах.
— Так я…
— Ну и ну! Как сыр в масле катаешься. Не скажешь, что босяцкое хозяйство — барское имение! Обсажено все, ухожено… Но выше пупа не прыгнешь, Балюлис, и не старайся! — На минуту Стунджюс забывает, зачем явился. Сползает с мотоцикла, пружинит на кривых ногах наездника, озирается по сторонам, прищурив глаз. — Ну, поживей!
Не только на треке преследует лохматая голова Стунджюса, этот прищуренный глаз. Кажется, слышно, как ржет его конь, норовя куснуть Жайбаса. Гнался и вот догнал, хотя и не свистит в ушах рассекаемый воздух.
— Так я же… мне…
— Не отговаривайся, Балюлис. Родина зовет, мы должны защищать ее.
— Так я же… Косу вон отбил.
— Отставить разговоры! Думаешь, мы в игрушки играть собираемся? А еще обходил меня, шельма. Не очень-то легко бывало обойти, а?
Для него и теперь скачки — кость в горле, отхаркивается, а выплюнуть не может. Всего добился, всего вдоволь — с верхом, сполна вернул, что в сороковом власть отобрала и раздала беднякам! — но быть первым на скачках не довелось, и многие видели, многие помнят, как он с досады своего тракена по морде лупил. Если бы еще равный нос утер, а то ведь лапотник, если бы на чистокровном рысаке, а то ведь на метисе, из плуга выпряженном! Многие знают и про то, как сошлись они однажды в базарный день… Оба без коней, Стунджюс в шляпе и Балюлис в шляпе, посредником подвыпивший Акмонас. Стунджюс чуть не на коленях молит уступить Жайбаса, полторы тысячи сулит и серебряный портсигар в придачу, у Балюлиса усики дерг-дерг, деньги нужны, да как такого быстроногого, такого прыгучего в чужие руки отдашь. Уселись вдвоем, вернее, втроем под пальмой в ресторане «Три братца». Стунджюс заказал дорогие кушанья и ликер, Балюлис белую и селедку, пьет много один Акмонас, мешая белую с коричневым медовым ликером, дразнит попугая, привезенного хозяином из Каунаса. Дряхлая птица кричит «дур-рак!», соперники, трезвые как стеклышко, бледные, прячут сталь взглядов под тяжелыми веками. Стунджюс: «Продашь, Балюлис, я тебе заем в банке выхлопочу, земли гектар-другой прикупишь». Балюлис: «Не совсем я еще круглый дурак!» Хорошо бы, конечно, пахотной маловато, когда сад добрый гектар занимает, но коня в чужие руки, в безжалостные руки, мысленно добавляет Балюлис, а Стунджюс снова свое: «Не продашь, шиш в банке получишь — не заем! Последним дураком будешь!» Заколебался Балюлис не тогда, когда ему угрожали, а тогда, когда Стунджюс ни с того ни с сего проговорился оттаявшим, не покупкой озабоченным голосом: