Древо жизни — страница 49 из 100

Он обратил свое внимание на вновь прибывшего. Тот тоже не узнал Тургенева, скользнув по нему безразличным взглядом, но принялся придирчиво и довольно бесцеремонно разглядывать эмансипе. Что-то в лице молодого бонвивана показалось Тургеневу знакомым и он принялся вспоминать, где и при каких обстоятельствах он мог встречаться с ним. Размышления его были прерваны громким криком: «Павел!» Тургенев перевел взгляд в сторону и сразу понял, кого напоминал ему молодой человек, — посла России в Лондоне графа Петра Андреевича Шувалова, в недалеком прошлом главного начальника Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии и шефа корпуса жандармов, человека, обладавшего тогда в России такой огромной властью, что его за глаза именовали Петром IV.

Граф Шувалов, конечно, знал об этом, он вообще знал все и обо всех, вот и Тургенева он узнал и поклонился ему с любезнейшей улыбкой. «Не буди лихо пока тихо! — с досадой подумал Тургенев. — Не узнают — и Бог с ними. А теперь!..» Проклиная свое воспитание, он ответил графу изысканным поклоном. Шувалов отвел сына немного в сторону и начал что-то быстро говорить ему на ухо. Тургенев не мог слышать слов, но догадался, что разговор идет о нем, — молодой человек обернулся и окинул его внимательным, запоминающим взглядом.

Череда узнаваний на этом не закончилась. За высоким окном буфета стоял и испепелял Тургенева взглядом невысокий, худощавый человек. Звали его Збигнев Ловицкий, был он иезуитом и поляком, этого с двукратным избытком хватало для ненависти к любому русскому. Был у патера и свой личный счет к России — в далеком 1863 году российские власти арестовали и отправили в ссылку Варшавского архиепископа Фелинского. Ловицкому, почитавшему архиепископа, как отца родного, и служившему при нем секретарем, не разрешили следовать за патроном.

Тонкости русского языка Ловицкий осваивал по романам Тургенева, что не мешало ему ненавидеть и Тургенева. Он был плох потому, что был … слишком хорош. Тургенев в немалой степени способствовал изменению отношения французов к русским, формированию нового представления о русских, не как о диких варварах, швыряющих деньгами во время ежегодных нашествий в Париж и Ниццу, а как о культурных людях. И, наконец, Тургенев мог помешать иезуиту в выполнении его миссии. От испепеления писателя спасли толстое стекло окна и крик кондуктора: «Входите!»

* * *

Проехали Колпино. Тургенев стоял у окна купе и по многолетней привычке расчесывал свои прекрасные густые волосы. Пятьдесят движений крупным гребнем с правой стороны, пятьдесят с левой, затем то же другим, более частым гребнем, потом столько же специальной щеткой, рука сама вела счет, не препятствуя мыслям.

Позади остались Варшава, Вильна, Псков, Луга. В далекой юности это были места остановок на ночлег, до Берлина из Петербурга добирались неделю, да и то если поспешать. Как он сетовал тогда на дорожную скуку, на то, что столько драгоценных дней пропадает зря! Но сколько тогда было всего передумано, ведь когда и размышлять о жизни, как не в дороге, когда тебя везут и никуда не деться из возка, кареты, дилижанса.

Потом появились железные дороги, машины помчали вагоны с немыслимой доселе скоростью, тридцать, сорок верст в час, железнодорожные нити, расползаясь во все стороны от столиц и крупных городов, сплелись, наконец, в единую сеть. Жизнь ускорилась, не оставляя время на раздумья, даже на то, чтобы задуматься, куда мы так спешим.

И как бы быстро мы ни летели вперед, мы не можем убежать от своего прошлого, оно нас настигает. Возможно, что мы сами своей заносчивой поступью, торопливым топотом и горделивыми криками о прогрессе вызываем из небытия тени этого прошлого. Как полтора месяца назад, в Париже…

Была очередная Парижская всемирная выставка, являвшая миру новые чудеса науки и техники. Ожидая наплыва литераторов со всего мира, Общество французских писателей решило созвать в те же дни Первый международный литературный конгресс. Тургенев принимал активное участие в его организации, он же указал, кого из русских писателей желательно пригласить в Париж. Среди них был только один его верный друг, поэт Яков Полонский, с Толстым же, Достоевским и Гончаровым он пребывал в давних и непогашенных ссорах и тем не менее назвал их имена! Ни один не откликнулся на приглашение. Гонкур тогда пошутил, что милый Тургенев как был, так и останется для Европы единственным русским писателем.

Ах, как хорошо он ответил ему в своей официальной речи на конгрессе! «Двести лет тому назад, еще не очень понимая вас, мы уже тянулись к вам; сто лет назад мы были вашими учениками; теперь вы нас принимаете как своих товарищей, и происходит факт необыкновенный в летописях России — скромный простой писатель имеет честь говорить перед вами от лица своей страны и приветствовать Париж и Францию, этих зачинателей великих идей и благородных стремлений». Ему аплодировали стоя и громче всех, как ему показалось, председатель конгресса, великий Виктор Гюго.

А затем Гюго пригласил его для приватной беседы, рассказал удивительную историю и попросил об одном одолжении, связанном с поездкой в Россию. Но даже не будь этой просьбы, Тургенев устремился бы в Россию. Сведения были такого рода, что он не мог доверить их ни бумаге, ни русскому послу в Париже графу Орлову для передачи по дипломатическим каналам. Эти сведения, если, конечно, они соответствовали действительности, могли взорвать ситуацию в России, нарушить европейский порядок, что Тургенева волновало даже в большей степени, и нанести непоправимый урон церкви, к этому Тургенев относился даже не равнодушно, а скорее сочувственно. (Надо сказать, что Тургенев, как все писатели, придавал слишком большое значение словам. Он был действительно уверен в том, что миропорядок могут взорвать сведения, упуская из виду то, что они являются лишь отголоском дел, давно делаемых и тщательно подготавливаемых. Слова могут послужить лишь детонатором, да и то зачастую лишним, вызывающим преждевременный взрыв.)

Нет, он никак не мог допустить нарушения пусть не идеального, но все же милого его сердцу, привычного и во многом уютного миропорядка! Случались, конечно, в жизни и неприятные моменты, к которым относились, в частности, периодические контакты со столь нелюбимым Тургеневым российским правительством. Вынужденные контакты, самыми разными, тоже, естественно, неприятными причинами вынужденные, о них и вспоминать не хочется. Он вращался в кругах оппозиционных, в которые вход правительственным чиновникам и их агентам был заказан, он встречался с самыми разными людьми, которые находились, по большей части справедливо, на подозрении у правительства. Нет-нет, никаких порочащих сведений о конкретных людях он не сообщал, это противоречило его принципам, он лишь обозревал общественное мнение, выявлял намечающиеся тенденции, оценивал реальный уровень поддержки тех или иных идей. Слова, одни слова, ничего кроме слов.

Случалось, правда, иногда ему выполнять и некоторые просьбы, дела, которые по каким-то причинам нельзя было доверить правительственным агентам, что-то у кого-то забрать, что-то кому-то передать, ничего особенного, ни один конкретный человек от его действий не пострадал! Уменьшая неприятные ощущения, он старался встречаться лишь с очень немногими чиновниками. Избегал посла в Лондоне графа Шувалова, скрепив сердце, плелся на прием к послу в Париже графу Орлову, явное же предпочтение выказывал канцлеру князю Горчакову, человеку интеллигентному и все понимающему.

Вот и сейчас он надеялся, что князь снисходительно отнесется к его небольшой проблеме. Тяжелехонька стала жизнь, приданое, которое он справил дочерям Полины Виардо, почти полностью опустошило его карманы, а тут еще после недавней русско-турецкой войны резко упал курс рубля. Записной острослов Салтыков все шутит: «Еще ничего, если за рубль дают в Европе полцены. А вот что, когда за рубль будут в Европе давать в морду?» Хорошо ему ерничать, в России сидючи, а каково ему, Тургеневу, в этой Европе приходится?..

* * *

Тургенев не стал откладывать визит к Горчакову. Разместившись по своему обыкновению в «Европейской» и справившись в Государственном Совете, что канцлер работает с документами дома, что во все времена служило эвфемизмом тяжелой болезни, он отправился в особняк Горчакова на Морскую. Принят он был незамедлительно, да и как мог министр иностранных дел отказать в приеме французскому резиденту. (Слово это, оброненное несколько раз Горчаковым в связи с Тургеневым, следует понимать, несомненно, самым прямым образом — канцлер имел в виду лишь то, что писатель постоянно проживал во Франции.)

Восьмидесятилетний князь сильно сдал с их последней встречи, щеки обвисли бульдожьими брылами, седые волосы приобрели нездоровый желтый оттенок, левая рука заметно подрагивала.

— Чем обязан, дорогой Иван Сергеевич? — спросил Горчаков после положенного обмена любезностями, заверений в цветущем виде собеседника и жалоб на собственные хвори.

— Спешу сообщить вам, глубокоуважаемый Александр Михайлович, новость чрезвычайной важности. Во время моего последнего разговора с Виктором Гюго… — без долгих предисловий приступил к делу Тургенев.

— Умоляю вас, Иван Сергеевич, не надо о литераторах, — остановил его Горчаков, — они мне еще в лицее надоели! У нас, если вы не знаете, весь выпуск был — одни поэты, кроме меня. Старик Державин их заметил и, в гроб сходя, благословил и все такое прочее, один я, неблагословленный, повлекся влачиться по лестнице государевой службы.

— «Приорат Сиона», тайная и, судя по всему, могущественная организация, — зашел с другого конца Тургенев.

— Масоны! Не говорите мне о масонах! — вскричал Горчаков. — Я все о них знаю. Я сам масон! Или был им, — поправился он, — не помню. Пустые люди, то есть люди не пустые, как же они могут быть пустыми, если я сам, возможно, масон, но ложи их — организации пустые, хуже Английского клуба, впрочем, нет, не хуже, Английский клуб и есть самая настоящая масонская ложа, ничто не может быть хуже самоё себя.