О, он прекрасно умел обходиться с маленькими девочками, ведь младшие дочери Полины Виардо, можно сказать, выросли у него на руках! О, он знал столько веселых игр, столько смешных шуток! И вот он изображает то закипающий самовар, то вареную курицу в супе, то свою легавую, делающую стойку. Потом принялся обучать девочек старинному французскому деревенскому танцу канкан и, заложив большие пальцы в проймы жилета, изобразил несколько смешных па, когда же Толстой поморщился от французского, подхватил хозяйку дома и еще одну молодую пару и пустился с ними в кадриль, забыв о подагре.
Конечно, не оставлял своим вниманием дам, жена Толстого Софья Андреевна и ее сестра Татьяна Андреевна еще не перешагнули тридцатипятилетний рубеж, а в свете свечей и вовсе казались молодыми и красивыми. И вот он восторгается пением Татьяны Андреевны, действительно прекрасным, а поздним вечером, под лунным небом задушевным голосом признается Софье Андреевне: «Я конченый писатель… Нас никто не слышит? Так я вам скажу по секрету. Раньше всякий раз, как я задумывал написать новую вещь, меня трясла лихорадка любви. Теперь это прошло. Я стар — и не могу более ни любить, ни писать».
Гости съезжались на дачу. Держались просто, без церемоний, чинов и титулов. Пользуясь хорошей погодой, все устремились к прудам или в поля, Тургенев, отговорившись усталостью после вчерашних подвигов и действительно ощущая ломоту в ногах и тревожное покалывание в животе, остался в доме, вместе с князем Урусовым.
— Мы с любезнейшим Леонидом Дмитриевичем нашли множество общих знакомых, а в Париже, представляете, он обычно останавливается всего в двух кварталах от нас, — радостно возвестил Тургенев заглянувшему в гостиную Толстому.
Князь Урусов оказался милейшим человеком, вернее, казался им, пока не начал говорить на политические темы. Набившая оскомину славянофильская жвачка! Тургенев тихо позевывал, внутренне готовился к предстоящему разговору и все чаще кидал взгляды в сторону двери.
О приближении гостя первыми известили чуткие ноги, уловившие легкое дрожание пола, потом донеслась мерная тяжелая поступь, вот двери распахнулись и на пороге возник… Да, этот был Командор, могучий рыцарь из ставших легендарными времен, его тонкое горбоносое лицо почему-то обратило мысли Тургенева к Франции, и сразу же в памяти всплыло виденное недавно изображение Готфрида Бульонского, предводителя крестового похода и первого короля Иерусалимского. Тургенев тогда еще иронично пожал плечами — во времена Готфрида Бульонского не писали портреты, но теперь он изменил мнение — то же лицо, разве что борода другой формы.
Да, это был Командор, но не возвратившийся из дальнего похода и не сошедший с каменного пьедестала, чтобы покарать нечестивца, а вернувшийся после охоты или долгой верховой прогулки. Вместо доспехов он был обряжен в короткий кафтан с широкими откидными руками, зеленый с золотыми разводами, кафтан немного походил на маскарадный и был определен Тургеневым как старинный польский кунтуш. Под кафтаном виднелась красная шелковая рубашка, крепкие ляжки были обтянуты белыми лосинами, едва видневшимися над высокими ботфортами, на голове была небольшая польская шапка, украшенная фиолетовым камнем размером с перепелиное яйцо и пером цапли.
Командор, обернувшийся польским магнатом, снял левой рукой шапку, обнажив бритую голову, устремил глаза в передний угол и уже поднял правую руку со сложенными щепотью перстами, чтобы осенить себя крестным знамением, но, не увидев иконы, опустил ее. Движения были насквозь русскими, но Тургенев не удовлетворился этим, быстро мысленно накинул на обнаженную голову татарский малахай и коротко обкорнал густую бороду, подбрив щеки и шею. Перед ним предстал вылитый татарский хан, жестокий и беспощадный, стоящий во главе бесчисленной дикой, азиатской орды. «Вот твоя суть! — подумал Тургенев. — Остальное — детали».
Между тем мужчина вступил в комнату, с каждый шагом наполняя ее все больше, не столько своим могучим телом, сколько исходящей от него силой и поистине царским величием. Толстой, бывший почти десятью годами старше своего гостя, а на его фоне и вовсе казавшийся стариком, держался с ним подчеркнуто уважительно.
— Позвольте, ваша светлость, представить вам Ивана Сергеевича Тургенева, величайшего из ныне здравствующих русских писателей! — с несвойственной ему велеречивостью сказал Толстой и еще более торжественным голосом, сделавшим бы честь царскому дворецкому, возвестил: — Светлейший князь Иван Дмитриевич Шибанский!
— Польщен знакомством, князь! — сказал Тургенев и тут же рассердился на себя за этого «князя», наказал себе впредь не использовать это обращение, но что удивительно — во все время их разговора язык его упорно отказывался произносить привычное величание по имени-отчеству.
— Истинный и давний поклонник вашего таланта, глубокоуважаемый Иван Сергеевич, — сказал князь Шибанский с легким поклоном и, повернувшись к князю Урусову, продолжил с доброжелательной улыбкой: — Как всегда бодры и рветесь в бой, князь! Рад вас видеть!
Голос его был глубок, но негромок, как будто он нарочно притушивал его. Так же и рукопожатие его было крепко, но сдержанно, хотя у Тургенева все равно возникло желание подуть на пальцы.
— Чувствую, что нарушил вашу беседу. Продолжайте, господа. Не обращайте на меня внимания, мне нужно немного отдышаться — семьдесят верст верхом!
Он опустился в кресло чуть поодаль, в тени, и, сцепив руки, принялся разглядывать Тургенева. Толстой незаметно покинул гостиную, тихо прикрыв за собой двери. Князь же Урусов продолжил свои разглагольствования, как будто ничто его не прерывало. Тургенев стряхнул сонливость и принялся понемногу возражать Урусову, но не рьяно и более по непринципиальным вопросам. Вот и на утверждение, что западная «мануфактурная» цивилизация исчерпала себя и стремительно приближается к гибели, он лишь мягко заметил, что у Запада большой запас прочности, и тут же обратился к князю Шибанскому, вовлекая того в разговор.
— А вы, князь, что думаете по этому поводу? Вы, вероятно, разделяете эти взгляды?
— Да, рад, что такой достойный человек, как князь Урусов, разделяет мои взгляды, — спокойно ответил Шибанский.
— И вы полагаете, что Россия должна отряхнуть прах западной цивилизации со своих … ног (хорошо, что успел заменить готовое сорваться с языка — лаптей) и вернуться к старорусским ценностям? — нажал Тургенев.
— Нет, не полагаю, — против ожидания сказал Шибанский, — за время своего короткого, двухвекового расцвета западная цивилизация явила немало полезных изобретений, многого добилась в культуре, осуществила многообещающие начинания. Не в обычае русского народа отвергать полезные знания и умения только потому, что они чужие. Мы должны взять у Запада лучшее, действительно лучшее и перенести на нашу, тысячелетнюю почву. Но ни в коем случае не воспроизводить бездумно все подряд, как это делается сейчас, тем более что по какому-то дьявольскому наущению в первую очередь воспроизводится все самое вредное и бесполезное. — Немного утешает то, что все это преклонение перед Западом и воспроизведение всего западного действуют лишь в тонком слое так называемого высшего общества, сильно разбавленного выходцами из немецких земель, и в части столь же тонкого слоя, именующего себя русской интеллигенцией. Толща же русского народа осталась незатронутой этими пагубными веяниями, именно русский народ обладает большим запасом прочности, он не склонен ни к бездумству, ни к воспроизведению, — тут лицо Шибанского вдруг осветила лукавая улыбка, отчего он помолодел лет на десять, — русский человек и свое-то, раз придуманное, воспроизводить не любит, не лежит у него душа к работе по образцу, непременно начинает улучшать да украшать.
«По первому вопросу все ясно», — подумал Тургенев и стал прикидывать, как бы ловчее перейти к следующему. Помогло ему появление Толстого, вспомнившего о долге хозяина и предложившего собеседникам напитки и закуску. Урусов выбрал водку, Тургенев — бордо, князь Шибанский — квас. В присутствии Толстого разговор естественно перешел на литературу. Заговорили о европейских писателях, об их отношении к России, к русскому народу, к русским писателям. Тема была болезненная, касавшаяся самого Тургенева, поэтому говорил он горячо, в этом единственном вопросе отклонившись от своего последовательного западничества.
— Как-то раз в Лондоне мы вместе с Диккенсом присутствовали на обеде в честь лорда Пальмерстона, усадили меня рядом с Теккереем. Нисколько не стремясь сказать ему приятное, я просто в разговоре привел факт, что его романы после появления в английской печати тотчас переводятся на русский язык. Он позволил себе во всеуслышанье усомниться в моих словах! Затем, вспомнив мои предшествующие рассказы о наших замечательных писателях, принялся язвительно говорить, что насколько он слышал, в России существует цензура, а при цензуре замечательных писателей быть не может — вот и весь приговор! Я вспылил и сказал ему, что у нас в России был писатель, который стоит выше его, Теккерея, во всех отношениях, и указал ему на Гоголя. И что вы думаете? Хорош гениальный писатель, о существовании которого Европа не знает! Таков был безапелляционный ответ!
— Иван Сергеевич, будете в Лондоне, передайте, пожалуйста, сему господину, что живет-де в России, в городе Туле князь Урусов Леонид Дмитриевич, который никогда не слышал о писателе Теккерее, поэтому сомневается не только в его гениальности, но и в самом его существовании! — смеясь, сказал Урусов.
— И непременно добавлю, что великого русского писателя Гоголя этот князь с шестисотлетней родословной знает прекрасно и цитирует весьма кстати, — подхватил Тургенев и тут же приступил к следующему рассказу. — Вы представить себе не можете, скольких сил потребовало от меня издание во Франции «Войны и мира» нашего дорогого Льва Николаевича (любезный поклон в сторону Толстого), сколько ругался из-за перевода, ведь они, Толстой, даже ваш французский исправляли, он-де для них слишком сложен. Наконец, получаю переведенные тома, еще пахнущие типографской краской, лично развожу французским критикам, рассылаю ведущим французским писателям. И что же?! Ничего! Нет такого романа! Вот только Флобер отозвался, я нарочно список его письма привез, чтобы вас, Лев Николаевич, порадовать, я сейчас для всех переведу.