Тургенев действительно достал из кармана сюртука небольшой листок и принялся читать настолько легко и складно, словно перед ним был русский текст.
— Спасибо, что вы дали мне возможность прочесть роман Толстого. Это первоклассное произведение. Какой художник и психолог! Два первых тома великолепны; третий значительно слабее, — тут Тургенев споткнулся и далее читал все тише, — он повторяется и философствует. Слишком чувствуется он сам, писатель и русский человек, в то время как раньше перед нами была лишь Природа и Человечество. А, вот! — встрепенулся Тургенев. — Подчас он напоминает мне Шекспира.
Вполне возможно, что Тургенев ожидал в этом месте криков восторга, но в гостиной воцарилось гробовое молчание. Всем было известно, что Толстой считал Шекспира ничтожным писателем, а его пьесы — плохо слепленным собранием несуразностей и образцом глупости. Обстановку разрядил сам Толстой, который, сославшись на какую-то неотложную нужду, покинул гостиную.
— Да что там Россия! Что там русские писатели! Они и соседей не признают! — с несколько преувеличенным жаром воскликнул Тургенев. — Англичане французов, французы немцев, немцы итальянцев, а все вместе испанцев. Возьмем, к примеру, Виктора Гюго, — Тургенев остановился, метнув быстрый взгляд на князя Шибанского, но не заметив никакой реакции, продолжил, — вы бы только слышали, что говорит Виктор Гюго о немцах! О лучших из немцев! Говорит, что в сочинениях Гете он не видит ровном счете ничего. Я как-то заговорил о «Валленштейне», так он заявил, что сего романа Гете не читал, но знает, что дрянь. Я ему указываю, что это пьеса Шиллера, он пренебрежительно отмахивается: что Гете, что Шиллер — одного поля ягоды!
— Странно, Виктор Гюго всегда представлялся человеком основательным и серьезным, — раздумчиво произнес князь Шибанский, озадаченно качая головой.
— Именно что представлялся! — подхватил Тургенев. — А как сойдешься поближе!.. Пустозвон и фантазер! Сам придумает сказку, сам смеха ради будет всех уверять, что почерпнул ее из древних источников, и сам же в конце концов поверит в нее.
— Ваши слова, Иван Сергеевич, только укрепляют нас в убеждении, что европейская культура находится в глубоком кризисе, — князь Шибанский решительно вернулся к прежней теме, — никакой общеевропейской культуры не существует, заграничные писатели, политические деятели, общество в целом не способны подняться над своими узконациональными задачами, выйти за национальные границы, тесные как и все в Европе, они не способны породить объединяющей идеи для всего мира и не способны указать ему цель движения.
— Не то русский народ! Русский человек не отгораживается рогатками от соседей, не замыкается за непроницаемым занавесом, он смотрит вширь и вдаль, и нет предела его взгляду. Но смотрит он не заносчиво, не пренебрежительно, не свысока, он примечает все красивое, все новое, он отзывается на все красивое и все новое, русский человек — отзывчив по природе своей, это одна из главных его черт. Возьмем ту же литературу. Заграничные писатели, да и некоторые наши доморощенные критики-западопоклонники, отказывают Пушкину в оригинальности, говоря, что он лишь воспроизводил западные образцы. Нет, скажем мы, Пушкин пропустил через себя лучшие образцы итальянской, английской, французской, немецкой, испанской литературы, объединил все это с нашими русскими преданиями, былинами, сказками, с живым говором русского народа и в результате явил миру продукт новый, доселе не известный — русскую литературу, литературу общечеловеческую и в то же время чутко чувствующую биение пульса каждого национального организма.
«Ну, пошло-поехало! Сел на любимого конька!» — неприязненно подумал Тургенев. Но приходилось терпеть и умело подбрасывать все новые темы для обсуждения, чтобы как можно полнее понять строй мыслей этого необычного человека.
(Тут Северин, проклиная словообилие классических авторов, их пристрастие к долгим диалогам, многочисленным повторам и философствованию, принялся судорожно пролистывать страницы рукописи. Земельный вопрос, сельская община, земское самоуправление, вертикаль власти — кому это интересно?! Разве что самому автору. Вдруг глаз выхватил слова, напомнившие о другой прочитанной недавно книге, о «Записках» незабвенного Ивана Дмитриевича Путилина, и Северин вновь погрузился в чтение.)
Дошли, конечно, и до революции, до революционеров, до молодежи, рвущейся в революцию.
— Сейчас много лишнего наговаривают на революционеров, вот и вы, уважаемый Иван Сергеевич, не избегли этого, что уж говорить о господине Достоевском. Понятно, что выхватывая и отображая уродливые черты, вы хотите предупредить общество об опасности крайностей, о том, какое пагубное развитие могут получить события, если возобладают идеи маленькой группки фанатиков, но читающая публика невольно распространяет эту вашу характеристику на всех революционеров. Но это несправедливо. Эти молодые люди, в подавляющем большинстве своем, чисты, честны и искренне желают облегчить жизнь народа, послужить ему, отдать ему свой долг. Беда их в том, что они мало чего умеют из того, что действительно нужно народу, ничего не знают о народе и не умеют разговаривать с народом. Но эта беда поправима, при чистоте помыслов и доброй воле они научатся, надо просто их научить. И еще — иметь терпение.
— Был такой случай, в наши саратовские земли забрел один такой народник, стал объяснять нашим крестьянам, как им плохо живется, потом — почему им плохо живется, закончил, как водится, призывом к топору. Крестьяне «скубента» связали и сдали уряднику. При ближайшем рассмотрении этот бывший студент, назовем его С., оказался честнейшим и безобиднейшим человеком, только с мусором в голове. Ему сказали: понимаешь в землеустройстве — занимайся землеустройством, знаешь медицину — иди работать в больницу, в наших землях во всех селах есть больницы, понимаешь в технике — занимайся машинами, наши умельцы делают молотилки и сеялки не хуже английских, ничего не умеешь — иди в школу, учи детей читать и писать, у нас где больница, там рядом и школа. Пошел в школу. Поначалу трудно ему пришлось, но потом втянулся, ветры степные выдули мусор из головы, теперь он не мыслит себе иной жизни, благодарит за то, что помогли ему найти его истинное призвание. И случай этот далеко не единичный. Князь, сколько у нас таких в Калужской и Тульской губерниях?
— Двадцать семь душ! — бодро доложил князь Урусов, который давно стушевался и сидел молча.
— Именно — душ! Спасенных душ! — возвестил князь Шибанский.
(Вновь Северин пролистал несколько страниц, пропуская последнюю часть разговора, прерванного на полуслове приглашением к столу, и нудное описание обеда. Наконец, глаз зацепился еще за одно ключевое слово, которое преследовало его все последние дни, и он, вернувшись чуть назад, продолжил чтение.)
После обеда, когда все гости уютно расположились в гостиной, по сельской простоте не разделяясь на мужскую и женскую половины, и приступили к размеренной, немного сонной беседе, Тургенев вдруг откашлялся, привлекая всеобщее внимание. Все разом почтительно замолчали.
— Вы знаете, я последнее время почти ничего не пишу, — начал Тургенев, — но, следуя многолетней привычке, записываю приходящие мне в голову мысли, наброски рассказов, эскизы возможных произведений. Вот так и позавчера, на дороге из Москвы в Тулу, меня вдруг посетила поэтическая муза, и в отнюдь не располагающей к романтике обстановке, в купе поезда, я набросал стихотворение, стихотворение в прозе. Я вам сейчас его прочитаю, — сказал он просто, без свойственной писателям рисовки.
Многочисленное общество, собравшееся в гостиной, приняло предложение с энтузиазмом и плотнее придвинулось к писателю, готовое внимать, заранее трепещущее от предвкушения чуда. Тургенев достал из кармана сложенный вчетверо лист, развернул его, явив на мгновение ровные, не испещренные правкой строки, и принялся читать тихим, задушевным голосом.
«Я видел себя юношей, почти мальчиком в низкой деревенской церкви. Красными пятнышками теплились перед старинными образами восковые тонкие свечи.
Радужный венчик окружал каждое маленькое пламя. Темно и тускло было в церкви… Но народу стояло передо мною много.
Все русые, крестьянские головы. От времени до времени они начинали колыхаться, падать, подниматься снова, словно зрелые колосья, когда по ним медленной волной пробегает легкий ветер.
Вдруг какой-то человек подошел сзади и стал со мною рядом.
Я не обернулся к нему — но тотчас почувствовал, что этот человек — Христос.
Умиление, любопытство, страх разом овладели мною. Я сделал над собою усилие… и посмотрел на своего соседа.
Лицо, как у всех, — лицо, похожее на все человеческие лица. Глаза глядят немного ввысь, внимательно и тихо. Губы закрыты, но не сжаты: верхняя губа как бы покоится на нижней. Небольшая борода раздвоена. Руки сложены и не шевелятся. И одежда на нем как на всех.
„Какой же это Христос! — подумалось мне. — Такой простой, простой человек! Быть не может!“
Я отвернулся прочь. Но не успел я отвести взор от того простого человека, как мне опять почудилось, что это именно Христос стоял со мной рядом.
Я опять сделал над собою усилие… И опять увидел то же лицо, похоже на все человеческие лица, те же обычные, хоть и незнакомые черты.
И мне вдруг стало жутко — и я пришел в себя. Только тогда я понял, что именно такое лицо — лицо, похожее на все человеческие лица, оно и есть лицо Христа».
Общество молчало, затаив дыхание и очевидно ожидая продолжения, но Тургенев оторвал взгляд от листа и устремил его в залу. Раздались аплодисменты, кто-то громко восторгался кристальной чистотой языка, кто-то — гениальной простотой и краткостью, были и такие, которые тихо и многозначительно переговаривались о том, что Тургенев, убежденный атеист, впервые, вероятно, упомянул имя Христа. Лишь один человек не принимал участия в общем разговоре и задумчиво смотрел на писателя. Именно на него с первого мгновения был устремлен неотрывный взгляд Тургенева. Этот человек был князь Шибанский.