После обеда он заваривал чай, – они вдвоем садились за стол: он на свое место, дочь на свое, – и рассказывал о молодости бабушки, о первой встрече с мамой, о свадьбе, о войне, о расстреле братьев и приключениях Коня. Он рассказывал обо всем, что приходило ему на ум, и гадал, когда Милка скажет, что больше не хочет слушать, что это скучные старые истории человека, живущего одними только скучными старыми историями.
Вечером обычно готовили ужин, а когда скрипучий велосипед возвещал о приезде Хелены, прятались за дверь, за печь, за шкаф или за занавеску, чтобы внезапно с криком на нее выскочить. Бронек немного этого стыдился, но в то же время ему немного нравилось.
За ужином право голоса принадлежало Хелене. Выручка, клиенты, встречи, разговоры, события, сплетни. Милка смотрела на уставшую мать и видела человека, которым хотела бы стать. Она мечтала о кругах под глазами и о бурной, яркой жизни, – чтобы можно было рассказывать о ней кому-нибудь каждый вечер за столом.
Хелена мечтала лишь изредка, но, если уж это случалось, неизменно представляла себя кем-то абсолютно другим.
Она вставала рано утром и с головой погружалась в будни, состоявшие из кастрюль, тарелок, огорода, овощей, велосипеда, покупателей (в том числе лысеющего пана Зигмунта, проявлявшего упорство, достойное восхищения), денег, счетов и усталости.
Иногда по вечерам бывала у соседей. Оставив дома Хелену-мать, Хелену-жену и Хелену-хозяйку магазина, превращалась в Хелену, которая нравилась ей больше всех остальных Хелен.
В обществе соседей ей казалось, что кровь быстрее течет по венам. Они играли в карты или жмурки. Обычно во второе. Обычно в подпитии. Однажды она с завязанными глазами споткнулась о ногу лежавшего под столом Пшибыляка и рухнула вперед, размахивая руками. Ударившись о порог, почувствовала пронзающую боль в десне и услышала треск.
Три дня спустя она села в стоматологическое кресло с челюстью, напоминавшей головку салата, и простонала:
– Поалуста, вылвите или что-ниудь еще, а то я щас уму от боли.
Врач, красивый высокий мужчина с худыми руками и пальцами пианиста, покопался в ящике, гремя инструментами.
– Открыть рот, – скомандовал.
Она послушно выполнила приказ.
– Шире.
И снова повиновалась.
– Теперь не двигаемся.
Хелена вся стала сплошной болью. Она пульсировала и горела, пока он старался вырвать ей лицо из лица, как вдруг их окружила темнота, а в десне что-то треснуло.
– Да твою ж… – прошипел дантист, вынимая у нее изо рта щипцы и поворачиваясь к окну. – Свет вырубили. Третий раз за неделю. Ёкарный бабай, простите. Можете себе представить?
Она не могла. У нее в голове не было ни одной мысли. Она уже не была Хеленой Гельдой, женой Бронека, матерью Милы, хозяйкой магазина «Зеленщик» и чьей-то соседкой, – она была только болью, постепенно продиравшейся сквозь время.
– Что-то отломилось… – она пыталась, она пытается спросить, но в ту же секунду ее разрывает изнутри, она вся белеет и пульсирует, а потом лежит в кровати, по-прежнему пульсируя, держит его под руку и рассказывает о мире, который для него не существует, а потом смотрит на танцующих в белом и пульсирует, качает на руках мальчика, кровь от крови ее, пульсирует, пульсирует, пульсирует, каждое воскресенье приходя туда, где живет ее маленькое, растущее счастье, а по ночам уже только громкий шум бесцветной реки в голове и голоса в этой реке, голоса.
– Ну, врубили.
Голос. Один.
Открывает, открыла глаза. Мужчина. Потолок. Свет. Зуб.
Она вздрогнула, видя, как реальность постепенно возвращается на свое место.
– Все уже в порядке, – с улыбкой сообщил врач. – Можем продолжать.
– Неее! – проревела она, спрыгивая с кресла.
Напоследок бросила на дантиста взгляд зверя, попавшего в силки, и скрылась за дверью.
Компрессы, примочки, бинтование головы. Массаж, промывание и даже перцовка.
Бронек носился вокруг жены, выглядевшей так, будто у нее две головы, и говорившей почти исключительно об убытках, которые они потерпят в связи с длительным закрытием магазина.
Он ездил в город рано утром, принимал товар, продавал сколько мог, затем возвращался домой, и снова: компрессы, примочки, бинтование головы, массаж, промывание, перцовка.
Когда ему стало казаться, что больше он этого не выдержит, простудилась Мила.
У нее был жар, озноб бил даже под двумя одеялами. Когда она кашляла, в легких свистело. Теперь Бронек носился вокруг них обеих. Ездил к врачу, доставал сиропы, вымачивал лук в меду и пробовал все, что должно было помочь от кашля и температуры.
Когда ему стало казаться, что больше он этого не выдержит, Пес заболел скрофулезом.
Из ноздрей сочилась желтая слизь. Нужно было делать ему ингаляции из горячей воды с карболкой и терпентинным маслом. Бронек набивал мешок растениями и сеном, опускал в ведро с водой и надевал на лошадиную морду. Два раза в день по десять минут. Он буквально валился с ног. По вечерам, когда Хелена и Милка уже спали, еще раз заходил в конюшню и обкладывал челюсть Пса влажными тряпками, вымоченными в льняном семени, потом опускался на табурет и засыпал, прислонившись к прохладной стене.
Когда ему стало казаться, что больше он этого не выдержит, умерла Сташка, последняя из сестер Пызяк, и пришлось ехать всей семьей на похороны.
Пес едва плелся, Милка кашляла, а Хеля, казалось, сейчас уснет. Отек напоминал яблоко, приклеенное к лицу.
На похоронах был только ксёндз и они втроем. Посреди церемонии присоединилась еще потрепанная жизнью женщина, которая, как выяснилось позднее, просто любила похороны.
Накануне Бронек узнал, что Сташка Пызяк завещала квартиру Милке. Придя туда за каким-нибудь платьем, в котором покойницу можно было положить в гроб, он заметил в приоткрытом ящике стола массу одинаковых, частично слипшихся конфет. Разбросал их во дворе через несколько улиц от дома.
Возвращаясь с похорон, они встретили Хелиного брата Фелека, пару месяцев назад купившего телевизор.
– «Бельведер», марка такая, – объяснял Бронеку шурин. – Просто чудо, прошу вас, приходите как-нибудь посмотреть. Лучше всего на «Теле-Эхо» или «Культурную хронику». А вообще, на что угодно!
Бронек, едва живой от усталости, решил, что тоже должен купить такой «Бельведер», и через несколько недель, после многочисленных звонков, разговоров, визитов и переговоров, в их доме появился телевизор. Он казался окошком в ад. Включенный, шумел и трещал. Выключенный, зловеще молчал, словно чего-то ждал. Милка гадала, что же он тогда делает.
Включить его удалось лишь через несколько дней.
Они сходили на могилу Сташки и, вернувшись, уселись в кресла. Бронек без особой надежды включил устройство и покрутил ручки. На экране вспыхнуло изображение, а из динамиков полился голос ведущего.
– Работает! Он работает! – воскликнул Бронек, обращаясь к жене.
Шла программа о какой-то польской звезде за границей. Появилось женское лицо. Таинственные глаза. Экзотическая прическа. Задумчивый взгляд. Пола Негри.
Хелена медленно подошла к телевизору и вырвала вилку из розетки. Улыбнулась мужу и дочери. Пожала плечами.
– Пора ужинать. Сегодня яичница с луком.
С того момента, проведя перед стеклянным экраном меньше минуты, Хелена Гельда не смотрела телевизор больше сорока лет.
Глава седьмая
Через два года после выхода из больницы, в которой Ян Лабендович пролежал больше шести месяцев, он достал из ящика завернутый в рубашку пистолет и приставил к своей голове.
У него была густая бледно-рыжая борода, а волосы доходили до плеч. Руки тонкие, живот толстый. Пальцы пожелтели от сигарет.
Был вторник, двенадцать, а может, час дня, кого это волнует. Кого волнует час, день и год, кого волнует, левой или правой рукой, кого, наконец, волнует, получилось или нет, думал Ян, смотря на отвратительно трясущиеся культи.
Он спустил, он спускает курок.
Спускает курок и идет со сбора урожая у дяди, а в поле лежит она, отказывается от сигареты, они лежат под дождем, потом радио и война, которую он смастерил, свинья, Пихлер на дороге, свадьба, котлеты, Фрау Эберль, да, он спускает курок, а Фрау Эберль поднимает его первенца над головой и на чужом языке говорит, как его любит, и одновременно стоит на телеге и проклинает всю семью, и чтоб у тебя Teufel родился, вопит в отчаянии, и вот он спускает курок и смотрит на своего второго, белого сына, а с кровати доносится тихое: «Задуши его, Янек» – такое уже не забыть, а потом сидит в тюрьме с парикмахером Кшаклевским и слушает выдумки про его больного сына, потом дом и Глупышка, и, наконец, отец и поезда угольной магистрали, от одной мысли в сердце смола, и вот он спускает, спускает курок.
Щелчок. Тишина.
Жив. Ян Лабендович по-прежнему жив, все насмарку, вся жизнь насмарку, если даже это коту под хвост.
Он положил пистолет на колени и расплакался громко, кошмарно – так, как никто никогда не должен плакать. Потом долго лежал на полу и тосковал по сигарете, за которой надо было ползти на кухню. Тосковал по Ирене, которая обихаживала скот. Тосковал по сыновьям, которые были в школе.
По голубому кусочку неба, видневшемуся в открытом окне, проплыла вдали большая птица, почти не шевеля широко раскинутыми крыльями. Ян думал о Глупышке, он так давно ее не видел.
Перевернулся на живот и поднялся на руках. Обвел глазами комнату и кухню. Вдохнул в легкие запах жирного бульона. Засунул пистолет за пояс и все-таки пополз за лежавшими в ящике сигаретами.
– Хочешь бросить?
Они вдвоем стояли на берегу пруда в Шалонках. Приехали на мотоцикле младшего Паливоды.
Рост Виктора был метр семьдесят, благодаря широким плечам и спине он выглядел старше своего возраста. Голова побрита налысо. На предплечьях шрамы еще с начальной школы.
Он видел значительно хуже, чем тогда. Мир расплывался перед глазами, а размытое ползало повсюду.