Дрожь — страница 28 из 44

Всегда смущенный, всегда как бы в стороне от людей, в стороне от жизни, в стороне от самого себя. Ну хорошо, он был белый, был другой, но не настолько уж белый и не настолько другой. Он бы справился. Он мог нормально. Все мог нормально.

Но нет же. Ему надо было говорить по-своему, слоняться по-своему, думать по-своему. Надо было позволять бить себя этим долбаным прохвостам, которым он мог свернуть шеи, если бы только захотел. Надо было страдать, мучиться, избегать девчонок, избегать друзей, избегать всего, чего только можно. Ему надо было быть каким-то сраным стоном мира, будто этот мир нуждался в еще одном стоне, будто их недоставало.

Разумеется, ему надо было видеть какое-то размытое дерьмо, слышать какое-то размытое дерьмо, надо было сбежать из дома на два месяца и никому ни словом не обмолвиться, где он и что делает. Надо было выкрасть отца из больницы и зимой привести сюда, в поле, сука, пешком. Безногого отца. Надо было смотреть, как отец умирает, ему одному, и только ему, не Казику, не матери, а именно ему, великому, блядь, стону мира. А они сидели дома и, вероятно, болтали про сахарную свеклу, в то время как Ян Лабендович, продырявленный раком, помирал в ста метрах от них. Или в пятидесяти. Казик никогда не измерял.

С Виктором с детства что-то было не так, он с детства был иной, и дело совсем не в этой белизне – или не только в ней. Отец десятки раз рассказывал им про Фрау Эберль, про то, как оставил ее с дочерями в Крушвице, про то, как жалеет, и что нельзя так поступать, – может, они с матерью настолько испереживались, что она на нервной почве родила Виктора таким? Ведь именно тогда была им беременна.

Кстати, может, и у матери не все было в порядке? У всех знакомых Казимежа было две бабушки и два дедушки, а у него – одна бабушка и один дедушка, только со стороны отца, но дома это не обсуждали. Почему они с Виктором никогда не спрашивали? Может, нужно было поинтересоваться. А так они оказались обречены на домыслы, приукрашенные сплетнями о том, что их бабка – сумасшедшая Дойка, а дед – еще больший псих, какой-то Крапива, не занимавшийся в жизни ничем, кроме игры на флейте. То, что торчало из-под завалившегося дома Дойки, – якобы памятник ему, давно возведенный жителями Пёлуново, хотя никто не мог объяснить мальчикам почему.

Так может, Виктор, этот впечатлительный и непостижимый Виктор, сочинил в голове совершенно неправдоподобный сценарий, в котором его бабушка и дедушка – чудовища, какие-то дегенеративные Крапивы и Дойки, а потом удумал, что должен заплатить за их чудовищность и поэтому будет страдать, будет стоном мира. Может, все было так?

В сущности, и неважно, как было. Важно то, что Казимеж ничего с этим не сделал, не помог, не спросил, не поговорил. Они вообще когда-нибудь друг с другом говорили? По-настоящему, а не про какое-нибудь вязание снопов или печную трубу, упавшую в грозу. По-настоящему, пожалуй, нет. Не говорили, поскольку Виктор не любил, а у Казимежа не было ни времени, ни желания. В весьма юном возрасте он начал общаться с девушками и с бутылкой, и этого хватало, ему не требовалась в дополнение нудная болтовня с братом, поровшим всякую дребедень. Но ведь он мог хотя бы выбить у него из головы идеи с удушением кота, когда тот воспринял их уговор всерьез.

Казимеж думал об этом почти каждый день, с утра до вечера, и бормотал себе под нос. Ездил на купленном недавно тракторе по своим семи гектарам: пахал, сеял, собирал и пахал заново.

Объезжал лишь небольшую площадку за домом – то место, куда время от времени люди приходили ставить свечки в память о его брате.

Глава шестнадцатая

Первую вещь он украл в шесть лет. Это был вафельный рожок с шоколадом.

Своровал его в «Тереме» на улице Сенкевича, где работала продавщицей мамина подруга по фамилии Гурная. Пришел с двумя приятелями. Один покупал витаминный напиток («может, апельсиновую газировку или, может, все-таки витаминный»), второй крутился около полки с круглыми вафлями. Себек вытащил десерт из картонной упаковки и запихнул в штаны. Не удержавшись, схватил еще один. Потом они сели в парке у почты и разделили добычу на троих. Себек и раньше ел рожки с шоколадом, но эти два оказались вкуснее всех предыдущих.

Наступило лето, а вместе с ним – мелкое воровство на садовых участках на Нагурной. Смородина, клубника, малина, виноград, иногда даже морковь, если не было уж совсем ничего другого. Мама частенько волновалась, когда он приходил к ужину наевшийся, как поросенок. Думала, что болен. Мерила температуру и прощупывала живот.

Некоторое время ему казалось, что он помнит папу. Он воображал, как забирается на него, сидящего в кресле, мнет газету на животе и засовывает палец в углубление на лбу. В пять лет поделился этим с мамой, – она объяснила, что этого не могло быть.

– Ты видел папу только на фотографиях, – сказала она, замешивая тесто для рогаликов.

– А почему?

– Он ушел на небо до твоего рождения.

– И не мог подождать?

– Ну видимо, не мог.

Больше они про папу не говорили. В следующий раз Себа услышал о нем лишь два года спустя, в начальной школе, на перемене между биологией и польским.

– А мой кузен Адам говорит, что твой папа был инопланетянином, – сообщил рыжий Даниэль, когда они поднимались по широкой лестнице на третий этаж. – И что он умер, когда у него закончились батарейки.

– Сам ты инопланетянин. Еще раз так скажешь – получишь.

– Ой, боюсь-боюсь, – усмехнулся Даниэль и достал из кармана драже «Корсар». Кокосовые. Лучшие.

– Пополам? – спросил Себек, протягивая руку.

Несколько шариков в шоколадоподобной глазури высыпалось ему на ладонь.

– Спасибо.

– Еще он говорит, что твой папа выглядел так, будто его покрасили белой краской, – продолжал Даниэль. – Это правда?

– Ничего подобного.

– А кузен говорит, что правда.

– А я тебе говорю: давай драже!

– Даже не мечтай.

Даниэль ударился спиной о стену, да так, что дух перехватило. Поперхнулся драже, закашлялся, согнулся и в этот момент почувствовал локоть друга на спине. Когда поднялся, все стояли и смотрели.

– Ладно, держи, – он протянул шуршащий пакетик Себеку и спешно добавил: – Вот дурак.

Под взглядами одноклассников Себек проследовал в класс. На ходу засыпал в рот полпакетика. Да. Кокосовые несомненно были лучшие.

* * *

Дедушка сидел на стуле перед телевизором. Его лысая голова блестела в желтом свете люстры. После инсульта он перестал говорить предложениями и выплевывал из себя отдельные слова.

– Капуста! Kohl!

– Яблоко! Apfel!

– Морковь! Karotte!

Себек смотрел на него, потом пошел на кухню, где мама и бабушка делали то, что обыкновенно делают на кухне.

– Почему дедушка так кричит? – спросил он.

– Потому что он болен, я же тебе говорила, – объяснила мама. – Пойди к нему, солнышко, посиди рядом.

– Но я его не понимаю.

Хелена наклонилась и дала ему тарелку пирожных. Песочных с сахаром. Он обожал их.

– Он так радуется, когда ты приходишь, Себусь, – сказала бабушка. – Обычно целый день молчит, изредка что-нибудь буркнет. А с тобой сразу такой оживленный. Он слышит тебя еще на лестнице, представляешь? Узнаёт.

– Бартек говорил, что собака так же его узнаёт.

– Себастьян! – одернула его мать.

Он пожал плечами и положил в рот песочное пирожное с сахаром.

– Баушка, а моно ключить телевизор?

– Мы его не смотрим, – отрезала она.

– Но почему?

– По телевидению показывают одни глупости. Не стоит на это смотреть.

– И что мне там делать с дедушкой? Мне скучно.

В такие моменты мама обращала на него взгляд, хорошо ему известный, поэтому он шел в комнату, садился на диван и корчил дедушке идиотские рожи. Заслышав его, Бронислав поворачивал голову, удивительно по-детски улыбался и опять начинал:

– Слива! Pfaume!

– Груша! Birne!

– Огурец! Gurke!

* * *

Некоторое время ничего не менялось.

Утром бутерброды с маслом и паштетом, а иногда с одним маслом, потом дорога в начальную школу № 5 на Колейовой улице, прощальный взгляд на Себека, растворяющегося с огромным рюкзаком в реке учеников, текущей по коридорам, потом учительская, кофе, пончик и сигарета. Разговоры других учителей, поиски журнала в вертикальных ячейках (вечно кто-нибудь да перепутает), а затем – уроки, фразы, впечатанные в мозг, с каждым месяцем все глубже и глубже, скрип мела по доске, белая пыль на жакете, на свитере, на туфлях и на юбке. Послеполуденный кофе и послеполуденная сигарета, разговоры других учителей, на продленку за Себеком и домой. По пути – покупки, обмен любезностями с соседками у подъезда, наконец лестница, ключи и квартира, прихожая, кресло. Кресло.

После обеда делали уроки, навещали дедушку с бабушкой, шли гулять или смотрели телевизор. По субботам ходили к Вальковяку есть мороженое, настоящее итальянское, два вкуса на выбор: шоколадное и сливочное. Она брала маленькую порцию, Себек среднюю. По воскресеньям ездили в костел на острове и на кладбище. На машине, ибо несколько лет назад отец уперся, что у Эмилии должен быть автомобиль, – и вот он появился. Хотя она постоянно повторяла, что предпочла бы обойтись без него.

* * *

Спустя год ожидания, благодаря несметному числу бутылок водки, которые отец вручил людям из кооператива взамен на талон, у дома на Торуньской красовалась первая машина Эмилии Лабендович. Это был голубой «Фиат» – знаменитый «малюх», правда, неисправный. Коронным изъяном оказался заедающий замок, и однажды Эмилия просто перестала его ремонтировать: не хватало ни денег, ни нервов. Практически сразу ситуацией воспользовался пан Витек, известный в Коло дамский угодник, джентльмен и бездомный.

Эмилия постучала по водительскому стеклу и приоткрыла дверь.

– Пан Витек, простите, но нам надо ехать на кладбище.