Когда над ребятами с Торуньской нависла тень финансовой несостоятельности, Себастьяну пришел в голову план, сообща признанный толковым. Он основывался на нескольких обстоятельствах: отец девушки, с которой встречался Гренка, был хозяином фирмы, изготавливающей окна; сестра Лопуха работала в кредитном отделе банка; брат Папая читал книжки, как ненормальный, и даже на каникулах целыми днями сидел дома.
Себастьян прислонился к перекладине для выбивания ковров и, активно жестикулируя, объяснял:
– Сначала Гренка обрабатывает свою Элю, чтобы она выдавала нам левые справки о работе, а мы под печатью вписываем номер телефона Папая. Потом идем к синякам у гастронома и говорим, что есть шанс заработать по лимону. Надо только подписать кредитный договор в банке. Уточняем, что кредит невозвратный. Им все равно наплевать на такие вещи: приставам у них забирать нечего, а за миллион душу дьяволу продадут. В общем, берем их и по одному отправляем к сестре Лопуха за кредитом. Справка о доходах есть, все чисто. Когда из банка позвонят для подтверждения, брат Папая возьмет трубку и подтвердит. Ну и пьянчуга получает кредит. Только с ними всегда кто-то должен быть, а лучше пусть сестра Лопуха выдает им обещанный лимон, а нам потом остальное. И привет. Остальные как узнают, сами будут приходить к нам с паспортами. Усилий никаких. Само будет крутиться. А твоя сестра, Лопух, наверняка еще и премии какие получит за хорошие результаты.
План себя оправдал, и в скором времени у многих пьяниц в Коло был кредит в банке. В какой-то момент девушка Гренки все же решила, что за выдачу более ста фальшивых справок о доходах ей что-то полагается, – тогда он ее бросил. Сестра Лопуха три раза подряд получала звание сотрудника месяца, но, когда оказалось, что по массово выдаваемым ею кредитам вообще не расплачиваются, была уволена.
Себастьян заработал за это время больше, чем его мать за год работы в школе.
Бабушка навещала их каждое воскресенье, в нарядной одежде и всегда с пакетиком «Студенческой» смеси орехов и изюма, которую «наш Себусь так любит». В это время он был обязан сидеть дома, как того требовал неписаный и необсуждаемый уговор с матерью. Отрывался от компании во дворе и шел обедать, потом садился у телевизора и ждал, переключая каналы. Хелена появлялась ровно в 14:30, трижды стучала и шаркала ботинками по толстому коврику у двери.
Добрый день, поцелуй, взять жакет или пальто, предложить что-нибудь попить. Потом они садились, пили кофе и ели конфеты, точнее, они пили, а он ел. Бабушка рассказывала, кого встретила на утренней службе, мама – как себя чувствует, а Себастьян – что у него в школе. Он продавливал кресло своими раздосадованными семьюдесятью килограммами и представлял, чем сейчас занимаются друзья. Распивают пиво? Ломают голову, как уговорить Кафтана продать им в долг? Клеят малолеток в гаражах?
А он сидел дома и смотрел на бабушку, улыбался бабушке, дискутировал с бабушкой, подавал бабушке сахар, даже смеялся над некоторыми ее шутками, почти физически ощущая, как в воздухе тают очередные часы утраченной свободы.
В 17:30 мама жарила порезанную кубиками колбасу и оставляла ее на сковородке, благодаря чему вся квартира наполнялась убийственным ароматом. В 18:00 включали первый канал и втроем окунались в блестящий мир Кэррингтонов из сериала «Династия». Бабушка комментировала наиболее удивительные сцены. После сорока пяти минут экранного шика мама подогревала колбасу и разбивала яйца над сковородкой. Затем садились на кухне ужинать. Себастьян уминал две большие порции, а бабушка приговаривала:
– Вот видишь. Молодой мужчина, такой как ты, должен много есть.
Или:
– Как чудесно все подъел.
После ужина наступал последний, наиболее обременительный акт вечера: надо было проводить бабушку домой. Неспешная прогулка по городу, сидящие на лавке друзья, разговоры о погоде. Бывало, бабушка молчала всю дорогу, словно забывая, что Себек идет рядом. Иногда ее, наоборот, захлестывали воспоминания, и она принималась рассказывать истории о том, как дедушка писал письма на телевидение или позволял внуку бить себя ложкой по голове. Себастьян все время поддакивал и думал о возвращении в свой мир.
Мать постоянно мучилась от боли. Она не говорила об этом, не жаловалась, не сетовала, но стоило войти в квартиру и услышать эту странную, пульсирующую между стенами тишину-не-тишину или ощутить едва заметный запах пота, как он понимал: болит.
– Что у тебя болит? – лишь спрашивал он время от времени, видя, как она корчится на кровати.
– Ничего… ничего конкретного, – отвечала она, сделав усилие. – Просто болит.
Врачи называли это полинейропатией. Объясняли, что под воздействием химиотерапии были повреждены нервные окончания и что тут фактически ничего не сделать. Говорили, это частое осложнение при лимфатической лейкемии.
– Болит, потому что болит, – говорила мать. – И будет болеть. Вот такой диагноз они мне поставили.
Морфий не помогал, массаж не помогал, алкоголь не помогал, гимнастика тоже. Порой Себастьян просыпался среди ночи и слышал, как мать ходит по комнате, ложится на ковер, потом встает на колени и прислоняется к стене. Случалось, вернувшись вечером домой, он смотрел на нее, скрутившуюся в кресле или на полу, и его пронзала мысль: умерла. Синие губы, глаза, неподвижно смотрящие в потолок, тело словно мокрая выжатая тряпка.
– Мама?
Тогда она поворачивала голову – медленно, будто голова весила тридцать килограммов, – и силилась улыбнуться, а он жалел, что вообще ее окликнул.
Однажды он услышал, как она зовет его из туалета. Поставил на паузу «Кровавый спорт», который смотрел на видеомагнитофоне, и подошел к двери.
– Ты меня звала?
– У меня… нет сил.
Он стоял как вкопанный и молча смотрел в пол.
– Нет сил на что? – спросил в конце концов.
Тишина. И затем:
– Встать.
Он обернулся, оглядел комнату. На экране Боло Йен замер в ожидании, когда сможет дальше дубасить противника.
– Бля, – произнес он про себя, а потом громче: – Подожди.
Отошел от двери, провел ладонью по голове. Один раз, второй, третий.
– Погоди, сейчас, уже иду.
Открыл дверь. Смотрел на стены, на потолок.
– Так, подожди, я возьму тебя под мышки, и ты встанешь, подтягиваем, ага, хорошо, ну погоди, подожди, отлично, теперь встаем, держишься? Схватись за меня вот тут, хорошо, сейчас приляжешь и отдохнешь, может, сделать чаю? Или что-нибудь еще?
Дотащились до кровати, он уложил ее и сел рядом. Она была бледная и худая. До этой минуты он не осознавал, насколько она истощала.
– Пойду сделаю тебе чай, – произнес он и вышел.
Когда вернулся, она лежала, закрыв глаза и приложив руку ко лбу.
– Себастьян, я не знаю… – пролепетала она. – Может, это уже конец?
– Какой конец? – спросил он, поставив стакан на столик. – Конец чего?
– Просто конец. Я правда больше не выдержу.
– Мам, ты чего, не говори глупости…
– Себастьян, мне надо кое-что у тебя спросить.
– Ну?
– Ты видишь иногда какие-нибудь странные вещи?
Он внимательно посмотрел на нее. Маленькие глаза, тонкая шея, кожа как влажная бумага.
– Какие вещи? – уточнил.
– Нечеткие, размытые… Не знаю.
– А может, тебе лучше поспать, а поговорим утром?
– Твой папа видел разные вещи. Потому и спрашиваю. Я боялась, вдруг ты тоже…
– Папа? Какие вещи?
– Сама не знаю… размытые. Он говорил мне о чем-то размытом. И о реке. Реке из голосов. Господи, Себастьян, что я тебе вообще рассказываю?
– То есть что… Папа был…
Она смотрела на него этим звериным взглядом. Он закончил фразу:
– …чокнутый?
Тишина.
– Не-говори-так-как-ты-можешь-так-говорить? – простонала она на одном выдохе.
– Я… Просто…
– Все в порядке. Уже неважно. Я так шучу, сынок. Давай, иди к себе, а я посплю, ужасно устала. Иди.
Он оставил ее, не сказав ни слова, и пошел напиться.
А что? Не пойдет?
Еще как пойдет. Конечно же, пойдет.
И знаете что? Пусть только попробуют его остановить.
Себастьян пошатывался в ритме города, который вроде бы спал, но, похоже, не совсем. Фонарь слева, стена справа, тротуар на руках, на коленях, на бедре. Трава.
– Тррраввва! – вторил он голосу в голове, но никто его не слышал, ведь он был на улице один, ведь в этом городе никто не разгуливал по ночам, разве что хулиганы с Колейовой, но их он знал, они даже друг другу симпатизировали.
Однако за дело – встать.
Встал.
На середине моста остановился и подумал, не сделать ли то, что Жираф уже пару раз проделывал по пьяни, – но все-таки было страшновато: Жираф меньше, легче, ему наверняка проще. Трезвым Жираф спрыгнул с моста только раз. И сломал ребро. Ну себе в смысле.
А спьяну никаких проблем.
Может, попробовать. Но не точно. Именно «может».
Он ухватился за фонарь, задрал ногу на парапет. Подтянулся, занес вторую. Колени слегка тряслись. Слегка. Взглянул вниз. Варта. Колышущаяся и темная.
Решил все-таки не прыгать, – он же с самого начала понимал, что не прыгнет, – как вдруг в него вселилась уверенность все же сделать это, он ведь не трус, почему бы не прыгнуть. Оторвал одну ногу от парапета и выставил вперед. Рука сжимала фонарь так крепко, что по пальцам постепенно растекалась боль.
Прыгнуть?
Внезапный гул. Он весь дрожит от этого гула и смотрит в колышущуюся темную глубь, смотрит и видит вспышку, и в этой вспышке лежит на тротуаре, грязный, не похожий сам на себя, потом трясется в трамвае и смотрит, ибо надо смотреть, чтобы аккуратно завязать на шее галстук, и чтобы считать, ведь он считает, смотрит на документы, смотрит в экран, ведь все это само не сделается, все это надо подготовить, а потом видит комки земли в пальцах и какое-то человеческое нечто, это же не человек, под простыней, и эта дикая улыбка, улыбка безумца, который сожрал бы тебя, будь у него силы, только будь у него силы и если бы не этот гул, такой же гул, словно…