километра ботинки стали натирать.
Шел дальше. Миновал дом, в котором давным-давно жила любовница дяди, и место, где Казимеж заметил убегавшего парикмахера.
Думал об отце, которого никогда не видел и который стал вдруг намного более мертвым, чем прежде. Дождь усиливался. На обочине постепенно увеличивались мелкие блестящие лужи.
Шел дальше.
Думал о том, что такого нужно видеть и чего нужно бояться, чтобы за несколько месяцев до рождения своего единственного ребенка распороть себе живот кухонным ножом. Думал о том, чего нужно бояться, чтобы идиотским образом украсть полмиллиона злотых и просадить почти половину непонятно на что. Шел дальше.
Матери ничего не скажет. Только дяде. Дядя должен знать, мать – нет. Сейчас это, впрочем, неважно. Сейчас есть только сейчас. Себастьян шуршит подошвами ботинок по гравию. Справа в поле шелестят зеленые листья кукурузы. В двенадцати километрах отсюда рыжеволосый Дарек Паливода падает за школой с разбитой губой и охает, пока знакомый кулак ломает ему носовую перегородку. Его бабка, которая в 1945 году в Пёлуново вместе с братом стреляла во дворе из кривого лука по яблокам, стоит на коленях в своей квартире в Радзеюве и молится за здоровье Иоанна Павла II. На кладбище в Бычине ветер колышет высокие сорняки, окружающие могилу Яна Лабендовича. Дождь стучит по надгробиям, по крыше костела в Осенцинах и по глади пруда в Шаленках, на дне которого еще лежит немецкий люгер с выбитым номером 6795. Дождевая вода стекает по желобам. Впитывается в землю. Гонит людей с полей в дома. На Опольщине молния ударяет в гнедого коня, а в Крушвице рассекает пополам дерево, под которым Фрау Эберль проклинала с телеги еще не родившегося мальчика. На лугу в излучине Варты поблескивает скелет одного из пяти воронов, клевавших в жаркий августовский вечер в предместье Коло труп старого бездомного пса с кривыми зубами. В траве жужжат сотни маленьких жизней. На поверхности Варты появляется пузырек воздуха. Слышен плеск. Река с шумом омывает песчаные берега и опоры моста – между ними бегала ночью по щебню самая младшая и самая красивая из сестер Пызяк. Осколки гранаты, которую она всегда носила с собой и которая ее убила, глубоко засели в стене дома на Торуньской улице. Осколки других гранат перемещаются вместе с песком под ботинками живых и лежат в трухлявых гробах тех, кто уже умер. Шестидесятилетний работник электростанции, в школьные годы плюнувший на белокожего мальчика, спотыкается в Хелмце о рельсы на трассе угольной магистрали Силезия-Гдыня, ругается и медленно продолжает путь. У него снова болит сердце. Нож, пронзивший сердце Йохана Пихлера, потихоньку ржавеет в иле на дне пёлуновского канала. Ножи, пронзившие другие сердца, лежат в гаражах, овинах и водосточных колодцах, обсыхают на кухонных сушилках и режут хрустящие пшеничные батоны. Ксёндз, венчавший белого человека с отсутствующим взглядом, нарезает хрустящий пшеничный батон в доме своей младшей сестры и смотрит на Влоцлавскую улицу, стоящую в пробке. Когда-то в Коло не было никаких пробок. Когда-то у него не тряслись руки при нарезке батонов. Пуля, которая в шестидесяти километрах отсюда раздробила череп ксёндза Шимона Ваха, уже полвека тянется вверх, миллиметр за миллиметром, заточенная глубоко под корой акации, растущей у дороги между Самшице и Витово. Пули, пробившие другие черепа, засели в других деревьях, коробках и карманах разлагающихся мундиров. Медленно ползут по дну водоемов и в земле, их приводят в движение лишь корни растений и лемехи плугов.
Размытое толкает людей в окна и распластывает их дрожащие тела на железнодорожных путях. Их руки ищут таблетки и горстями кладут в рот. Пальцы крутят ручки конфорок газовых плит, а взгляд задерживается на острых предметах. Натягиваются наскоро повешенные ремни брюк. Руки отпускают рули. Руки сдавливают шеи. Пальцы касаются курков. Из глоток доносится рев, заглушаемый шумом реки. Те, кто видел размытое, говорят сами с собой на опасном пути из квартиры в магазин и дрожат в смирительных рубашках, с головами, отяжелевшими от лекарств. Топят телефоны в ваннах. Спят, как кошки. Воют.
Река, которой нет, омывает женщин и мужчин, детей и стариков, живых и мертвых. В ней плавают крики и вздохи, приказы и мольбы. Плавают стоны, пение, шепот и смех. В ней плавают дыхание Эмилии, прижавшейся к Анатолю Журавику, и голос Казимежа, бранящего неподвижную сову. Плавает пение сорокадвухлетней Зофьи Лабендович, в одиночестве готовящейся к участию в телешоу и с ужасом думающей, не слишком ли она стара для этого. А еще кашель Дойки, рассматривающей капли дождя на стекле. Плавает дыхание Себастьяна Лабендовича, увидевшего за дядиным домом Майю, которая его ждет.
Он увидел ее в том самом поле, на котором тридцать один год назад умер его отец. Лило уже несколько часов. Он шел медленно, осторожно, чтобы не лопались мозоли на ногах. Чувствовал вонь из-под рубашки.
Она лежала в неглубокой луже. Широко раскинула руки. Щурясь, смотрела в небо и ловила губами капли.
Он сел рядом. Разглядывал тело, обтянутое мокрым грязным платьем. Поцеловал ее в лоб – она лишь улыбнулась в ответ. Стал рассказывать, что идет из Радзеюва, что его сбила машина, что жутко боится тюрьмы, и всякую подобную ерунду.
Лег рядом с ней. Чувствовал под собой липкую прохладную землю. Шершавая стерня колола предплечья. В хмуром небе он не видел ничего красивого. Капли затекали в нос. Холодно. Майя закрыла глаза, и они долго лежали молча, мокли, а потом все, почти все, было, как прежде.
Перевод с польского Дениса Вирена