Эта игра занимала старика уже довольно долго, когда взор его, рассеянно обратившись к морю, казалось, остановился наконец. Лодки с белыми парусами, до, того спокойно лавировавшие, теперь в расстройстве бежали в различных направлениях, как будто спасаясь от кого-то. Причиной их внезапного ужаса, кажется, был корабль, еще только чуть видневшийся вдали. Хотя он не имел размеров военного судна, даже небольшого, однако все-таки был достаточно велик, чтобы устрашить мирные рыбачьи лодки.
– Гм, гм! – ворчал старик. – Неужто это англичанин осмелился так близко шататься вокруг наших берегов? Это сент-илекцы там охотились… трусы! Англичанин, однако же, вовсе не страшен, и если бы они были похрабрее… Но чего ждать от этих изменников, которые первыми подняли руку на своего господина и опустошили его жилище?
Отвернув с недовольным видом голову, он снова принялся считать скачки легких рыб, но скоро любопытство взяло верх: он не мог устоять против желания посмотреть, что делается на море. Сцена уже совершенно переменилась. Корабль, массивные формы которого он теперь легко различал, лег в дрейф и поднял испанский флаг. Лодки уже не убегали, а спокойно и беспечно занимались своей ловлей. Шлюпка, отвалив от корабля, быстро неслась к упомянутой нами бухте, направляемая четырьмя сильными гребцами.
– А! Так это не неприятель, – проговорил наблюдатель, в котором читатель, без сомнения, узнал Конана, маститого управителя Альфреда де Кердрена. – Но тогда зачем бы честному испанцу заезжать на остров? А впрочем, какое мне дело до всего этого? – продолжал он с горечью. – Я уже больше ничего не смыслю в мирских делах и мало о них забочусь!
Но, вопреки самому себе, старик внимательно следил за ходом шлюпки, которая все больше приближалась к берегу.
Конан сильно переменился за эти десять лет и был уже далеко не таков, каким мы видели его в начале этой истории. Конечно, он и теперь остался верен своему мрачному бретонскому костюму, а физиономия его по-прежнему имела вид сановитого достоинства, подобающего слуге из хорошего дома. Но отпечаток меланхолии сделался гораздо заметнее на лице его; морщин на нем стало больше и они сделались глубже, нежели в прежнее время. Длинные волосы его совсем побелели, стан сгорбился. Все в нем указывало на близкую дряхлость.
Он сидел под тенью двух или трех чахлых ив, торчащих над устьем ручья, и мог удобно наблюдать за чужестранцами, оставаясь для них незаметным. Приближающееся судно было ни больше ни меньше, как шлюпка скромного купеческого корабля. На ней, кроме упомянутых нами четырех гребцов, сидел еще один человек в матросском платье и держал руль. На борту не видно было ни офицера, ни товаров, ни сигналов, и прибытия этой лодки на уединенный берег нельзя было объяснить удовлетворительным образом.
Неизвестность не была продолжительной. Лодка скоро коснулась берега, рулевой матрос встал, накрылся старой навощенной шляпой и, взяв с лавки маленький, завязанный в платок узелок, собрался сойти на землю. Но сначала дружески пожал руки каждому из гребцов и, казалось, попрощался с ними. Гребцы расставались с ним с заметной печалью, почти с почтением; затем матрос с усилием перескочил расстояние, отделявшее его от песчаного берега, в то время сухого, и не успел он сказать несколько прощальных слов тем, кто привез его, как лодка, повернув, немедленно пустилась в обратный путь.
В этой таинственной выходке было нечто подозрительное, поэтому Конан не спешил показываться. Чужеземец неподвижно стоял на берегу со своим скромным узелком, следя глазами за удалявшимися моряками. Когда они исчезли, он медленно и уныло посмотрел вокруг себя и вдруг упал на колени и распростерся на земле, словно в страстной молитве.
Недоверчивость Конана не устояла против этого благочестивого действия, и он прошептал:
– Этот бедняга, должно быть, очень несчастлив… Посмотрим, не могу ли я чем-нибудь пособить ему.
Однако из уважения к великой горести, которую обнаруживало такое поведение путешественника, Конан не хотел нарушать его молитвы и дожидался, пока тот поднимется. Скоро неизвестный действительно с трудом выпрямился, но, встав, не спешил идти. Он обводил вокруг себя блуждающим взорам, словно не знал, в какую сторону направить ему свои шаги.
Это был человек еще молодой, но, казалось, изнурительные труды и страдания преждевременно разрушили его силы. Волосы на лбу его уже поредели; лицо имело болезненную бледность, еще более выделявшуюся на фоне черной и густой бороды. Его грубый матросский костюм представлял собой лохмотья, достойные жалости. Несмотря на это, благородство и достоинство, с которыми он носил эту бедную одежду, избавляли его от унижения. Вся его фигура изобличала крайнюю бедность и глубокое отчаяние; из глаз текли безмолвные слезы.
При шуме шагов приближавшегося Конана путешественник вздрогнул и быстро провел рукой по лицу. Потом он обернулся с печальным видом к тому, кто таким образом нарушил его спокойствие. Едва он взглянул на старого управителя, как смущение его, казалось, увеличилось; он покраснел, потом снова сделался бледным, но не произнес ни одного слова.
Конан не заметил этого смущения, причиненного его появлением.
– Друг мой, – сказал он ласково и кротко по-французски, – эта сторона, без сомнения, незнакома тебе? Если ты кого-нибудь здесь ищешь, я бы мог проводить тебя.
– Я никого не ищу, и никто не ждет меня, – отвечал незнакомец глухим голосом, понурив голову.
Честный старик почувствовал, как сердце застучало у него в груди; этот голос напоминал ему того, кого не могло изгладить из его памяти многолетнее отсутствие.
– Пресвятая Богородица! Помоги мне, – прошептал он, вперив в путешественника старые глаза свои. – Я подумал сначала… мне показалось… Но нет, нет, мертвые не выходят из могил, чтобы пугать живых…
Неизвестный все хранил молчание.
– Ты, кажется, издалека? – начал Конан.
– Из Флессингена, куда я прибыл, покинув… – он вдруг остановился.
– Из Англии? Из Лондона, быть может? – спросил добрый управитель с живостью. – Не скрывайся от меня: я не санкюлот[4] и не якобинец[5], я с самого начала угадал, что ты эмигрант… Так если ты возвращаешься из Лондона, ради Бога, скажи мне, не слыхал ли там о моем прежнем господине Альфреде де Кердрене? Вот уже десять лет, как он не подавал о себе никаких известий!
Конан с живейшим беспокойством ожидал ответа от неизвестного; тот, казалось, был в нерешительности насчет того, что следует сказать.
– Спрашивая о французах, удалившихся в чужую страну, – отвечал он наконец, – надобно быть готовым услышать плачевные вести. Действительно, я слыхал об одном человеке, который носил имя де Кердрен. Этот молодой человек добывал себе пропитание уроками фехтования, которые он давал лондонским джентльменам. Он терпел большую нужду…
– Не может быть, чтобы это был он! – вскричал Конан. – Он – глава и наследник знатной фамилии – доведен до такого унижения? Но отчего же и нет? – продолжал он с горечью после минутного размышления. – Он поехал без ничего и не хотел… Пожалуйста, скажи мне все, что ты знаешь о моем несчастном господине. Что с ним сталось? Жив ли он еще?
– Я знаю, что, истощенный трудами и лишениями, он заболел и взят был в госпиталь Челси. Это чудо, если он смог устоять против столь страшных испытаний.
– Так стало быть, он, видимо, умер; а я все еще надеялся. Но теперь уже нечего сомневаться: я больше не увижу его! Добрый господин мой, дитя мое, я не увижу тебя больше! Господи, помилуй его! Святой Конан, святой Дурлон, святой Михаил, помолитесь за него!
И бедный старик сел на берег, почти задушенный рыданиями.
Эта неподдельная, глубокая скорбь живо тронула путешественника. Лицо его одушевилось, глаза заблестели, он протянул руку к Конану, и губы его зашевелились, словно он хотел что-то сказать. Но, верно, какая-то мысль умерила этот первый порыв, потому что он уныло опустил руку, прошептав:
– К чему? Лучше пусть так, как есть! Что будет, то будет…
Помолчав, он сказал вслух:
– Не унывай, друг мой; если бы господин твой жил еще и терпел голод, холод, одиночество, тогда, действительно, надобно было бы плакать и жалеть о нем… Но смерть есть конец всем бедствиям. Она не должна оставлять по себе сожалений, когда поражает несчастливца, до дна испившего чашу всех горестей человеческих.
Конан сумел, наконец, умерить свою скорбь.
– Ты, может быть, и прав, – отвечал он. – Для Кердрена лучше лечь в могилу, нежели жить в положении, недостойном его имени и происхождения. Это была фамилия знатная и гордая, никогда не колебавшаяся между бесчестием и славной смертью. Как ни печальны твои известия, я благодарю тебя за них. Голос твой напоминает мне… Впрочем, это глупость! А если бедный Конан может быть чем-либо для тебя быть полезен, то с охотой…
– Благодарю, я ни в чем не имею нужды, – прервал незнакомец, поднимая с земли скромный свой узелок.
Потом он надвинул шляпу на глаза и застегнул свою грубую куртку, как бы собираясь уйти, но все еще не уходил.
– Так ты не из эмигрантов, которые, пользуясь амнистией первого консула, возвращаются под родной кров? – спросил Конан с участием.
– Кто тебе сказал, что я эмигрант? – горячо сказал неизвестный. – И тотчас добавил, как бы чувствуя необходимость дать более точные объяснения: – Я здешний моряк… Много лет назад за юношеские грешки я принужден был покинуть родину. С тех пор жил то там, то сям в бедственном положении. Наконец мне захотелось снова увидеть Бретань. Во Флессингене я нашел испанского капитана, который согласился высадить меня мимоходом на этот берег с условием, чтобы я исполнял матросскую работу, пока буду на борту. Ты видел, как он исполнил свое обещание.
– Очень хорошо, но лучше бы ему привезти тебя в Сен-Мало или в Брест. Там ты легко мог бы наняться на какой-нибудь купеческий или государственный корабль.