- Юр, Юра, признайся... - В ее голосе смешались испуг и гордость. - Ты ее угнал?.. Ради меня?
Всего мгновение - и она другая. Масло.
- Ну... Может, помаленьку... придумаем что-нибудь, Юр... Останови...
Еще через час он сидел с отцом на вросшем в землю, толстенном, в два обхвата, листвяжном бревне возле ворот. Курили.
- Я на поле заворачивал, - сказал Юрий с укором.
Отец сегодня по случаю воскресенья был свободен от своего Комитета, но вид имел усталый. Устало-задумчивый. Разглядывал белую приземистую машинку, в которой по-прежнему, олицетворяя покорность и верность, сидела Лена.
- Тут два решения, - сделал вид, что не услышал про поле, отец, и голос его был жесткий, какой помнил Юрий по детству, при отчитывании за шалости или двойки в школьном дневнике. - Либо отогнать куда подальше и под откос вместе с этой... шалавой. Либо... Либо! - Повысил голос, распаляя гнев. Либо вернуться и повиниться!.. Что предпочтем?
Бросил окурок и вдруг почти взвизгнул. Как тормозная колодка:
- Ты!.. Ты что ж со мной делаешь?! - И дальше, дальше: - Думаешь, я все могу покрыть? Все выкрутасы?! Заскоки твои пацаньи?.. - Тут же остыл, добавил почти со злорадством, с каким-то высокомерным торжеством: - Да, может, и могу... Но!..
Наполеоном он, кажется, до сих пор не стал, хотя, видимо, метил, мечтал. Наполеоном-общественником... без зарплаты.
- Чего кричать-то? Смертной казни, по-моему, не ввели еще за пустяки.
От этих слов отца прорвало и ввергло в привычный многослойный монолог его стихию, конек, смысл всей его жизни, может быть. Он говорил обычное, знакомое Юрию чуть ли не с пеленок, набившее в мозгу твердущую мозоль... Как много они с матерью потратили себя на него, их единственного ребенка; затем прошвырнулся по катастрофической обстановке в стране и в мире (все, дескать, рушится, каждый вконец стал сам за себя; повсюду, куда ни глянь, теракты и теракты, да и у них здесь, за деревней, сегодня ночью опять стреляли!). Потом - о матери, хозяйстве, сыновьей совести; о себе, заваленном важнейшими делами, проблемами в Опорном пункте, о своем честном имени. И, выдыхаясь, теряя скорость, о халдах, сбивающих с пути истинного безмозглых пацанят...
Он говорил эмоционально, потрясая кулаком, точно собираясь ударить Юрия. Но за этим виделась театральность, плод тщательных и долгих репетиций, и Юрий слушал хоть и не перебивая, но равнодушно, да, в общем, практически не слушал.
Но тут отец сбавил громкость до предела, и слова пошли новые, иные... Да, это было нечто новое, что он желал бы, давно желал бы, да не мечтал услышать.
Что к августу - подумать только! - он, Юрий, может быть дома. Поскольку половина наказания, этих прибавленных трех лет, приходится на август. А он, его отец, как-никак - теперь немаленькая шишка в такой солидной, хоть и общественной, структуре, как Опорный пункт цивилизации, и мог бы поднажать кой на кого...
- Но!.. - снова сорвался на крик. - Но при твоих выходках!.. Ну-ка высаживай эту шалаву свою и поехали. Повинишься... - Отец вскочил. - Пойду машину вызову. Скорее надо, чтоб мне засветло туда-сюда хоть обернуться...
Отца возила машина с синенькой мигалкой. Мигалка упрощала процесс передвижения, как конвоир, к тому же - придавала вес в любом деле. Тем более - в деле возвращения сына на место законной службы.
Но по темноте и с мигалкой, и без нее не очень-то поездишь. Ночами вдоль дорог водились силы некие - попадешь к ним, считай, сгинул. Может, найдет кто в кустах через полгода... Ценилось у этих сил буквально все. Деньги, конечно, машины, оружие, одежда, даже, поговаривали, и само человеческое мясо, которым якобы кормили пушных зверьков да наверняка тогда уж и свиней. Свинья травой сыта не будет, а о дробленке и комбикорме повсеместно и давным-давно забыли.
Оружие имел, если пошмонать, каждый. Даже у пацанят торчали из-за поясов тозовочные самострелы-пищали. Так времечко повелело. Зато денег почти что не было ни у кого. Все задолжали государству, и государство, в свою очередь, всем. В выпусках новостей то и дело показывали министров, жертвующих часть своих зарплат детдомам и домам инвалидов. А как выживало изо дня в день большинство, бог только, может, ведал, и то сомнительно. Потому как и богу, пожалуй, было уже не до мирян, их мирских делишек, их ненасытных желудков и вечно пустых кошельков.
Однако беда Юрия сейчас, как он ее воспринимал, была в другом. Что ему бог и люди, министры да и государство это - весь этот дурдом? Ему сейчас, после четырех с половиной лет альтернативки, на бревне-скамейке возле родного дома и в двух шагах от своей Еленки-елки, хотелось никуда и никогда больше не двигаться. А так бы, как сейчас... И, может, под возраст и благодаря долгой несвободе тянуло показать, всем показать, доказать, что он - это он, ни от кого не зависящий, на всех плюющий. Взять Ленку и увезти, спрятаться с ней далеко и надежно в теплую уютную берлогу.
Хм, но разум, этот непобедимый гипнотизер-обманщик, еще до того, как отец ушел в дом вызывать машину и одеться по-деловому, доказал, без единого довода убедил: надо вернуться туда, откуда утром сорвался, надо повиниться, прогнуться. И так пожить, потерпеть еще сколько-то, пока не освободили, не разрешили быть собой.
...Он еще успел на вечернюю воскресную спевку своих приятелей-альтернативщиков.
В бытовке казармы они, человек семь парней, вооружившись гитарами, тазами, ложками, галдели, балдели, выпускали пар. Орали первое, что приходило на язык под какофонию, считающуюся мелодией. Записывали на магнитофон и называли свои композиции "добровольно-принудительной альтернативой".
Когда-то я думал, что жизнь эта в кайф,
Когда-то я думал, что я космонавт,
Когда-то я думал - вокруг меня свет,
Теперь убедился, какой это бред.
2
"Сынок! Сегодня восьмое марта. Халда твоя чего удумала - пришла поздравлять! Дома, слава богу, был отец, и мы сказали все ей, что о ней думаем. Пусть, сынок, знает. А то ведь вобьет дурь в голову, и захочешь после - не отвяжешься. И не привязанный будешь век визжать.
Ты уж там держись, веди себя не хуже, чем эти дни!
Никогда я особенно не верила, а теперь прямо сама себя не узнаю молюсь. Ей-богу! Советуют поклоны бить, чтобы замолились, простились тяжкие грехи все наши. Вот теперь бью. За тебя, сынок! Только бы у тебя дела на путь направились. Чтобы все у тебя получилось так, как хочет этого и делает все для того отец.
А халду эту ты лучше постарайся выкинуть из головы. Опять, говорят, видели ее с парнями какими-то! Ох, сынок, таких будет еще столько, что, как говорится, до города раком не переставить. А вернешься, может, отец дослужится, и в город переберемся. Он говорит, дело вполне способствует тому.
Туда ее, что ли, тащить с собой, а? Халду-то!.."
Перед тем, как принесли письмо, Юрий занимался перепиской песни двадцатилетней давности, которую собирался спеть на вечерней репетиции-записи.
Сидел над листочком, грыз колпачок ручки, мычал:
- Зима, холода... счастья нету ни хрена...
И тут принесли конверт. Он прочитал. Действительно - ни счастья, ни хрена. Эти письма матери, необходимые вроде весточки, каждый раз доставали, прокалывали до мозга костей. И хотелось после них что-то такое творить, бежать куда-нибудь, рычать по крайней мере...
Не имея в голове никакого плана и никуда не собираясь, как был полураздетый, Юрий вышел в коридор.
- Эй! - гаркнул, заранее наполняясь злостью.
Из-за дальней двери, где располагались служебные помещения, выглянул дневальный. Недавно прибывший к ним, щупленький, среднеазиатско-кавказского вида паренек.
- Дежурный где?
- Ущёль куда-то.
- А ты кто? Чечен, бай или так просто, чурка?
- Я - просто.
Обижать такого... Юрию не глянулось. Они и без того всеми здесь были обижаемы. Да и не только здесь...
- Как сюда попал?
- Свои своих - как трогать? Стрелять нельзя.
- У-у...
- Это жэ надо совесть не иметь.
"Интере-есно, - усмехнулся Юрий, - чужих когда касается - нормально с совестью, лады. Своих только не можно". А вслух подколол:
- Своих-то еще бы лучше, чтоб неповадно было.
"Чурка" смолчал.
Юрий очень даже жалел сейчас (да и всегда жалел, по разным, правда, поводам), что сунул голову в это болото - в альтернативщину. Поддался натиску отца, мольбам матери. Там бы, на настоящей срочной службе, которая уже второй десяток лет существовала лишь на севере Кавказа (остальные части по стране сплошь состояли из контрактников и офицеров), там бы он наверняка стал героем, вернулся бы с головы до ног в крестах и звездах. Давным-давно вернулся. Или...
- Скажешь дежурному - пускай пыль вытрет в комнате. И смотри, чтоб сам вытер. Он! Ты меня понял?.. Шастает, сучара, где-то... Порядок хоть какой-то хоть в чем-то должен быть, нет?
- Да, да...
Вообще, формально, Юрий, конечно, не имел права отдавать дежурному такие приказы, но, во-первых, был он взвинчен письмом и, залупнись тот, с удовольствием довел бы дело до маханья кулаками, а во-вторых, все-таки какое-то, неписаное, право было - по сроку пусть альтернативной, но службы...
День выходной, во всем похожий на тот, когда последний раз сорвался вдруг домой. Так же нечасто, зато пронзительно капало с крыш, так же давило сердце, словно что-то зажало его там, в груди, стальными тисками. И снова было так же безысходно и неприглядно все... И капелью этой не смывало, а добавляло еще больше грязи, неуюта. Бесцветности.
В чайной, когда Юрий, вынув свернутый в гармошку энзэшный доллар, попросил в коктейль забэхать на полстакана сока полстакана водки, подавало воровато вздрогнул, глаза в тревоге и азарте забегали по сторонам.
- А что, наших нет? - спросил полушепотом.
Рубли, эта обесцененная-бесценная бумага, у Юрия кончились. Но, казалось, будь они, сейчас бы он все равно протянул именно доллар.