Друг моей юности — страница 13 из 53

Она подметила одну черту у замужних женщин: они часто изобретают своих мужей. Приписывают им предпочтения, мнения, диктаторские замашки. О да, говорят они, мой муж чрезвычайно разборчив. Он не приемлет турнепс ни в каком виде. Он в рот не берет жареное мясо. (Или: он в рот не берет ничего, кроме жареного мяса.) Он требует, чтобы я одевалась только в синее (или коричневое). Он терпеть не может органную музыку. Он считает, что женщина, выходя из дому, обязана надеть шляпу. Он убьет меня, если я хоть раз закурю. Так мужчины – растерянные, не глядящие в глаза – подвергаются переделке, и из них выходят мужья, главы семейств. Альмеда Рот не может представить себя в роли жены, переделывающей мужа. Ей нужен муж, не требующий доделок, уже твердый, решительный, загадочный для нее. Она не ищет родную душу. Ей кажется, что мужчины – за исключением ее отца – лишены чего-то важного, некого любопытства. Конечно, это необходимо, иначе они не смогут выполнять свое жизненное предназначение. Вот сама она, узнав, что под землей лежит соль, стала бы искать способ добыть и продать ее? Вряд ли. Она бы погрузилась в мысли о древнем море. А Джарвис Полтер не тратит время на бесплодные размышления, и совершенно правильно.

Вместо того чтобы зайти за ней утром перед церковной службой, Джарвис Полтер может прибегнуть к другому, более трудоемкому способу объявить о своих чувствах. Он может нанять лошадь и пригласить Альмеду покататься за городом. Если он так сделает, Альмеда будет одновременно рада и огорчена. Рада быть рядом с ним, сидеть в повозке, когда он правит, на виду у всего мира получать знаки его внимания. А огорчена тем, что загородная прогулка для нее пропадет – все застит его беседа, разговоры, интересные только ему. Альмеда много писала о природе в своих стихах, но на самом деле для встречи с природой нужно упорство: требуется преодолеть немало препятствий. Кое на что приходится закрывать глаза. Навозные кучи, конечно. Заболоченные поля, где торчат высокие обугленные пни и лежат огромные вороха срубленных кустов – их спалят, когда выдастся подходящий день. Блуждающие ручейки спрямлены и превращены в канавы с высокими глинистыми берегами. Поля и пастбища кое-где огорожены большими неуклюжими древесными комлями; другие – изгородями из жердей. Деревья вырублены везде, вплоть до лесных делянок. На всех делянках лес уже порослевый, вторичный. Ни вдоль дорог, ни вокруг ферм деревьев нет – только молодые чахлые саженцы. Видны скопления сараев из неотесанных бревен (огромные амбары, которые будут преобладать в этих полях в ближайшие сто лет, только начали строить), унылые бревенчатые домишки, через каждые четыре-пять миль попадается жалкое село с церковью, школой, лавкой и кузницей. Голая местность, только что выгрызенная у леса, но уже кишащая людьми. На каждой сотне акров стоит ферма, на каждой ферме живет семья, в каждой семье по десять-двенадцать детей. (Отсюда пойдут – уже пошли – волны переселенцев дальше на север и на запад.) Это правда, что по весне на вырубках можно собирать цветы, но сначала надо пробиться через стада рогатых коров.

IV

Но табор снялся с места,

Цыган простыл и след.

Ах, я б поторговалась,

Да ярмарки уж нет.

Альмеда часто страдает бессонницей, и врач дал ей бром и капли от нервов. Она принимает бром, но от капель у нее начались чрезвычайно яркие, пугающие сны, так что она отложила флакон подальше, на самый крайний случай. Она пожаловалась доктору, что у нее глаза сухие, как горячее стекло, и суставы болят. Не читайте так много, сказал доктор, не сидите над книгами; постарайтесь хорошенько утомить себя домашней работой, совершайте моцион. Доктор считает, что все ее проблемы решатся замужеством. Он верит в это, хотя бо́льшая часть пациенток, которым он прописывает свои капли от нервов, замужем.

Альмеда устраивает генеральную уборку у себя дома, участвует в уборке церкви, помогает всем подругам, которые переклеивают обои или готовятся к свадьбе, печет свой знаменитый торт для пикника воскресной школы. В одну жаркую августовскую субботу она решает сварить желе из виноградного сока. Баночка такого желе – прекрасный подарок к Рождеству или приношение больному. Но Альмеда начала слишком поздно, и к концу дня желе еще не готово. Она только что вывалила горячую массу в марлю, чтобы процедить. Альмеда пьет чай с куском кекса, намазанным маслом (детская причуда), и этого ей достаточно для ужина. Она моет голову у раковины и обтирается влажной губкой, готовясь к воскресенью. Лампу она не зажигает. Она ложится на кровать – окно спальни широко распахнуто, Альмеда прикрылась только простыней, и то лишь до пояса. Она чувствует роскошную усталость. Ей даже чудится легкий ветерок.

Она просыпается среди ночи, жаркой, как печь, и полной опасностей. Она лежит на кровати, истекая потом, и ей кажется, что доносящийся шум – скрежет ножей, пил, топоров и все они злобно сверлят, рубят и пилят ее голову. Но это не так. Окончательно проснувшись, Альмеда узнает звуки, которые слышала и раньше, – суматоху субботней летней ночи на Перл-стрит. Шум обычно связан с дракой. Обитатели квартала пьяны, кто-то из них протестует, кто-то подбадривает дерущихся, кто-то кричит: «Убивают!» Однажды там и впрямь кого-то убили. Но не в драке. Зарезали старика, обитателя одной из хижин, – вероятно, из-за нескольких долларов, спрятанных у него под тюфяком.

Она встает и подходит к окну. Ночное небо – чистое, безлунное – усыпано яркими звездами. Прямо перед ней, над болотом, висит созвездие Пегаса. Его когда-то показал ей отец. Альмеда машинально пересчитывает звезды. Теперь она различает отдельные голоса в общем гаме. Кого-то из этих людей, как и ее, разбудил шум. «Заткнитесь! – вопят они. – Заткните глотки, а то я сейчас выйду и шкуры-то вам повыдублю!»

Но никто не затыкается. По Перл-стрит словно катится огненный шар, сыпля искрами, – только он не из огня, а из шума; в стороны разлетаются вопли, смех, визг, проклятия. Искры – это взмывающие над ним отдельные голоса. Постепенно Альмеда начинает различать два голоса. Один – плач с подвыванием, который то нарастает, то затихает, а другой – нескончаемый, пульсирующий на низких нотах поток ругательств: слов, которые у нее ассоциируются с опасностью, преступниками, мерзкими запахами и отвратительными зрелищами. Там кого-то бьют, и этот человек кричит: «Убей меня, убей!» Это женщина, женщину бьют. Она непрерывно вопит: «Убей меня, убей меня!» – порой захлебываясь, словно рот наполняется кровью. Но кажется, что она отчасти дразнит, провоцирует. В этом крике есть что-то театральное. А люди кругом кричат: «Не надо, хватит!» или «Убей ее, убей ее!» – охваченные безумием, словно в театре, на спортивном матче или на боксерском поединке. Да, думает Альмеда, я и раньше замечала: все, что они делают, – это отчасти игра в шарады, неуклюжая пародия, преувеличение, пропущенное звено. Словно любые действия – даже убийство – кажутся людям не совсем реальными, но они бессильны остановиться.

Новый звук, бросили что-то тяжелое – стул или доску? – обрушив поленницу или забор. Новые крики – зрителей, застигнутых врасплох; торопливые шаги – это зрители бросились врассыпную, и шум драки стал заметно ближе. Альмеда видит фигуру в светлом платье – она бежит, скрючившись. Это, видно, та женщина. В руке у нее что-то вроде палки или черепицы, она поворачивается и швыряет это в другую фигуру, темную, бегущую следом.

«Лови ее! – кричат вокруг. – Врежь ей хорошенько!»

Многие зрители отстали; только эти двое видны, они сцепляются, борются, снова расцепляются и наконец врезаются в забор Альмеды. Звуки сливаются в какофонию – кто-то давится, блюет, сопит, слышны удары кулаков. Доносится долгий вибрирующий, полузадушенный вопль боли и самоунижения, окончательной капитуляции. Это может быть любой из дерущихся или оба.

Альмеда пятится от окна и садится на кровать. Что она слышала – убийство? Что делать? Что она может сделать? Надо зажечь фонарь, спуститься вниз и зажечь фонарь. И выйти с ним во двор. Она должна спуститься вниз. И выйти во двор. Фонарь. Она падает на кровать и вжимается лицом в подушку. Только минуту. Вниз по лестнице, фонарь. Она видит себя уже внизу, в задней прихожей, рука отодвигает засов задней двери. Альмеда засыпает.

Она просыпается, вздрогнув, в первых утренних лучах. Ей чудится, что на подоконнике сидит большая ворона и неодобрительно, но безо всякого удивления обсуждает события минувшей ночи. «Проснись и передвинь тачку!» – сердито каркает ворона, и Альмеда понимает, что под тачкой имеется в виду что-то совершенно другое – что-то отвратительное и прискорбное. Она просыпается окончательно и видит, что никакой вороны на подоконнике нет. Она вскакивает и выглядывает в окно.

К ее забору привалился бледный куль – человеческое тело.

Тачка.

Альмеда кутается в шаль поверх ночной рубашки и спускается на первый этаж. В передних комнатах еще полумрак, жалюзи на кухне опущены. Что-то капает – неторопливо, укоризненно: «Плип. Плоп», напоминая ей разговор с вороной. Но это лишь виноградная масса, вывешенная вечером. Альмеда отодвигает засов и выходит в заднюю дверь. За ночь пауки заплели дверной проем паутиной. Мальвы, тяжелые от росы, обвисли. Она доходит до забора, раздвигает липкие мальвы, смотрит вниз и все видит.

Там лежит тело женщины – на боку, извернувшись, лицо вдавлено в землю. Альмеде его не видно. Зато видна выпавшая наружу голая грудь с вытянутым соском – длинным, как у коровы, – голая ляжка и нога. На ляжке синяк – огромный, размером с подсолнух. За пределами синяка кожа сероватая, как сырая ощипанная куриная ножка. Тело одето во что-то вроде ночной сорочки или платья. Пахнет рвотой. Мочой, спиртным и рвотой.

Босая, в ночной рубашке и тонкой шали, Альмеда бежит прочь. Она огибает дом, спеша между верандой и яблонями в саду; распахивает калитку и несется по Дафферин-стрит к дому Джарвиса Полтера, ближайшего соседа. Долго колотит ладонью в его дверь.