– Я просто хотела мясо, а не рыбу, – сказала Хейзел.
– Поэтому рыбу можно есть, только если она была мороженая, – Антуанетта не обратила на ее слова ни малейшего внимания. – И еще одно: всю лучшую рыбу отбирают для заморозки. То, что остается – отбросы, их-то и продают в свежем виде.
– Ну тогда мне подавай отбросы, – сказал Дадли. – А насчет химии – я рискну.
– Ну и глупо. Я немороженую рыбу и в рот не возьму.
– Ты попробуй достань ее сначала. В этих-то местах.
Пока звучали эти декреты касательно рыбы, Дадли Браун раза два встретился глазами с Хейзел. Лицо у него было совершенно серьезно, и эта серьезность яснее любой ухмылки выдавала привычную смесь обожания и презрения. Хейзел все глядела на костюм Антуанетты. Он напомнил ей Джоан Кроуфорд. Не фасоном, а идеальным состоянием. Много лет назад Хейзел читала интервью с Джоан Кроуфорд – актриса делилась маленькими хитростями по уходу за волосами, одеждой, обувью, ногтями, чтобы они все время были идеальны. Там что-то было про глажку швов. Никогда не гладьте швы вразутюжку. Похоже, Антуанетта из тех, у кого все это налажено до последней мелочи.
Хейзел, конечно, не думала найти здесь все ту же Антуанетту – ребячливое, шаловливое, прелестное дитя. Даже наоборот. Она воображала – с немалым удовлетворением – оплывшую женщину со вставной челюстью. (Джек часто вспоминал привычку Антуанетты кидать в рот карамельки в промежутках между поцелуями: ему приходилось ждать, пока рассосутся последние остатки сладости.) Благодушная, болтливая, суетливая, банальная старушонка, ковыляющая вперевалку, – вот какой ожидала Хейзел увидеть Антуанетту. А увидела поджарую, зоркую, глупо-хитрую женщину, накрашенную, налаченную, сохранившуюся – будто под завязку напичканную консервантами. И притом высокую. Пожалуй, ее и в шестнадцать лет вряд ли можно было назвать булочкой.
Но сколько осталось в самой Хейзел от девочки, которую Джек тогда повел домой с танцев? Что осталось от Хейзел Джудри, бледной, писклявой, собиравшей светлые волосы в хвостики двумя заколками в виде розовых целлулоидных бантов, – в Хейзел Кертис? Хейзел тоже была худая, но жилистая, а не хрупкая, как Антуанетта. И мускулистая – от работы в саду, походов, лыжных забегов. Еще от этих занятий у нее высохла, огрубела и покрылась морщинками кожа. И однажды Хейзел просто перестала страдать по этому поводу. Она выбросила все разноцветные кремы, карандаши и волшебные мази, купленные в приступе бравады или отчаяния. Она отпустила волосы – пусть растут какого хотят цвета – и стала закалывать их в узел на затылке. Она взломала скорлупу своей – все более шаткой и все дороже обходящейся – миловидности и вышла на волю. Причем это случилось за много лет до смерти Джека. Это имело какое-то отношение к тому, что она взяла свою жизнь в свои руки. И другим настойчиво советовала сделать то же самое. Она призывает к действию, активности, целенаправленности. Она охотно рассказывает, что в возрасте тридцати с чем-то лет пережила, как тогда это называлось, нервный срыв. Почти два месяца она не могла выйти из дому. Она раскрашивала картинки в детских книжках-раскрасках. Это было единственное посильное для нее занятие, позволяющее побороть страх и беспредметную скорбь. Потом она взяла себя в руки. И послала за каталогами учебных курсов. Как ей удалось превозмочь себя? Она не знает. Она вынуждена отвечать, что не знает. Она признаётся, что, может быть, ей просто наскучило. Надоело быть развалиной.
Она знает (но собеседникам не говорит), что тогда, встав с кровати, оставила позади часть себя. Возможно, как раз ту часть, которая имела отношение к Джеку. Она тогда не думала, что расстается с этой частью навсегда. И в любом случае у нее не было другого выхода.
Доев ростбиф и овощи, Дадли внезапно встал. Он кивнул Хейзел и сказал Антуанетте:
– Я пошел, детка.
Неужели он правда сказал «детка»? В любом случае слово прозвучало саркастически, как и должны были звучать любые ласковые слова между ним и Антуанеттой. Может быть, он сказал «дева». Здешние жители используют это обращение. Водитель автобуса, на котором Хейзел сегодня ехала из Эдинбурга, назвал ее так.
Антуанетта подала Хейзел абрикосовый флан и тут же принялась выкладывать всю подноготную о Дадли. А еще говорят, что британцы очень замкнутые, – Хейзел знала об этом, по крайней мере, из книг, хотя Джек такого не рассказывал. Значит, они далеко не всегда такие.
– Он пошел повидаться с матерью, пока ее не уложили, – сказала Антуанетта. – В воскресенье вечером он всегда уходит домой рано.
– Разве он здесь не живет? – спросила Хейзел. – То есть в отеле?
– Он что, сказал так? Не мог он такого сказать. У него собственный дом. Замечательный дом. Он там живет, вместе с матерью. Она теперь все время лежит – она из тех, за которыми нужен уход сверху донизу. Он пригласил к ней ночную сиделку, и дневную тоже. Но всегда заходит к ней поболтать в воскресенье вечером, хоть она его и не узнаёт теперь. Он, наверно, имел в виду, что питается тут, в отеле. Не может же он сиделку заставлять ему готовить. Да она и не станет. Нынешние сиделки не делают ничего сверх. Они требуют, чтобы им перечислили их обязанности, и сверх того пальцем не шевельнут. И с тутошней прислугой та же история. Если им скажешь подмести пол, но не скажешь убрать потом щетку, они ее так и бросят на полу.
Пора, подумала Хейзел. Если сейчас не сказать, потом уже точно не получится.
– Мой муж бывал здесь, в отеле. Он приезжал сюда во время войны.
– Ну, это было давно. Вам кофе сейчас принести?
– Да, пожалуйста. Он приезжал сюда, потому что здесь жила его родственница. Некая мисс Доби. Мистер Браун, кажется, ее знает.
– Она весьма преклонных лет, – сказала Антуанетта – как показалось Хейзел, неодобрительно. – Она живет далеко отсюда, вверх по долине.
– Моего мужа звали Джек. – Хейзел подождала, но ответа не последовало.
Кофе оказался мерзким, и это ее удивило, потому что вся остальная еда была очень хороша.
– Джек Кертис, – продолжала она. – Девичья фамилия его матери была Доби. Он приезжал сюда в увольнение и останавливался у этой родственницы, а по вечерам бывал в городе. Он приходил сюда, в «Королевский отель».
– Здесь было оживленно во время войны, – сказала Антуанетта. – Во всяком случае, мне так говорили.
– Он часто рассказывал про «Королевский отель» и вас упоминал. Я удивилась, услышав ваше имя. Я не думала, что вы все еще будете здесь.
– Я не жила тут все это время. – Антуанетта произнесла это так, словно само предположение было оскорбительным. – Я жила в Англии, пока была замужем. Оттого я и говорю не по-здешнему.
– Мой муж умер. Он рассказывал про вас. Что ваш отец был хозяином отеля. И что вы были блондинкой.
– Я до сих пор блондинка. У меня волосы всегда были точно такого цвета, как сейчас; я никогда с ними ничего не делала. Я плохо помню военные годы. Я была совсем масенькая. По-моему, я даже еще не родилась, когда началась война. Когда она началась? Я с сорокового.
Два вранья одним духом, можно не сомневаться. Откровенная, гладкая, намеренная ложь. Но откуда знать, врет ли Антуанетта, что не помнит Джека? У нее нет выбора – ведь наверняка она всем постоянно рассказывает, что родилась только в сороковом.
Следующие три дня шел дождь – то начинался, то переставал. В просветах Хейзел гуляла по городу, глядя на разбухшие кочны капусты в огородах, оконные занавесочки в цветочек, без подкладки, и даже вазы с восковыми фруктами в тесных, вылизанных до блеска гостиных. Хейзел словно думала, что невидима, – так откровенно она замедляла шаг и заглядывала в окна. Она привыкала к домам, стоящим по линеечке. С поворота улицы мог внезапно открыться потрясающий вид на холмы в туманной дымке. Хейзел гуляла вдоль реки и забрела в лес, где росли одни только буки. У них была кора как слоновья шкура и сучки, похожие на подпухшие глаза. Воздух в лесу был напоен каким-то сероватым светом.
Когда шел дождь, Хейзел сидела в библиотеке и читала книги по истории. Она читала о старых монастырях, когда-то стоявших здесь, в графстве Селькирк, о королях, об их владении – Королевском лесе и о стычках с англичанами. Битва при Флоддене. Хейзел немного подготовилась – дома перед отъездом она штудировала «Британскую энциклопедию». Она знала, кто такой Уильям Уоллес, и еще – что Макбет убил Дункана в честном поединке, а не в постели.
Каждый вечер перед ужином Дадли и Хейзел теперь выпивали по стаканчику виски в гостиной. Перед камином поставили электрический обогреватель. После ужина к ним присоединялась Антуанетта. Они втроем пили кофе. Чуть позже Дадли и Хейзел выпивали еще по стаканчику виски. Антуанетта смотрела телевизор.
– Какая длинная история у этой страны, – вежливо сказала Хейзел. Она пересказывала Дадли часть прочитанного и увиденного. – Когда я впервые увидела название «Филипхо» на вон том здании, через улицу, я не знала, что это означает.
– Раздор родился в Филипхо[3]. – Дадли явно цитировал откуда-то. – А теперь знаете?
– Ковенантеры, – ответила Хейзел.
– А вы знаете, что случилось после битвы при Филипхо? Ковенантеры повесили всех пленных. Прямо здесь, на главной площади, под окнами нашей столовой. А потом перебили всех женщин и детей прямо на поле. С армией Монтроза путешествовало много семей, потому что в ней служило много ирландских наемников. Конечно, они были католики. Нет, их не всех перебили. Кое-кого отправили под конвоем в Эдинбург. Но по дороге решили отправить в реку с моста.
Все это говорилось добродушно, с улыбкой. Хейзел и раньше видывала такую улыбку, но не могла понять, что она означает. Может, если человек так улыбается, он тебя подначивает – не верить, не признавать, не соглашаться, что жизнь такова и такой пребудет вовеки?
С Джеком трудно было спорить. Он терпел всевозможные глупости от клиентов, детей и, вероятно, самой Хейзел. Но каждый год в День памяти павших он выходил из себя, потому что местная газета печатала очередную скорбную статью про войну.