Мюррей говорит, что это обычная история. Заслуживает ли она названия классической?
– Мой прапрадед основал бизнес. Мой дед привел его к славе. Мой отец сохранил его. А я его потерял.
Он не стесняется об этом рассказывать. Не то чтобы он выскакивал из засады, хватал человека за лацкан и выкладывал ему всю душу. Отдыхающие привыкли видеть его за работой. Он то чинит причал, то красит лодку, то привозит продукты, то копает канавы, и вид у него такой знающий и спокойный, такой бодрый и так глубоко погруженный в очередное дело, что они решают: вот бывший фермер, который переквалифицировался во владельца турбазы. Терпение и дружелюбие без любопытства, крепкое тело (не спортивное, но сильное и выносливое), загорелое лицо, мальчишеская внешность при седеющих висках – все как будто бы выдает сельского жителя. Но одни и те же гости приезжают на турбазу из года в год, и порой они становятся друзьями, которых в вечер отъезда приглашают на семейный ужин. (Среди постоянных гостей считается большим достижением подружиться с величественной Барбарой. Иным это так и не удается.) И вот тогда у них появляется возможность узнать историю Мюррея.
– Мой дедушка поднимался на крышу нашего здания в Уэлли, – рассказывает Мюррей. – Поднимался на крышу и швырял вниз деньги. Каждую субботу, после обеда. Четвертаки, десятицентовики, никели – так тогда называли пятицентовики. Внизу собирались толпы. Люди, основавшие Уэлли, любили блеснуть. Они были не слишком образованные. Неотесанные. Они думали, что строят второй Чикаго.
Потом случилось кое-что еще, рассказывает он. Явились дамы, священники, школы. Долой салуны, да здравствуют приемы в саду. Отец Мюррея был членом приходского совета в церкви Святого Андрея; он был кандидатом от партии консерваторов.
– Тогда говорили «баллотироваться» вместо «выдвигать свою кандидатуру». Универмаг к тому времени стал солидным учреждением. В нем десятилетиями ничего не менялось. Старые прилавки с закругленным стеклянным верхом. Мелочь переправляли в металлических цилиндрах по трубам пневмопочты, протянутым под потолком. Весь город был такой, до самых пятидесятых годов. И вязы тогда еще не погибли. Но уже начали умирать. Летом по окружности всей городской площади натягивали козырьки из старой парусины.
Когда Мюррей решился на модернизацию, то пошел ва-банк. Был 1965 год. Все здание покрыли белой штукатуркой, окна заложили. Остались только маленькие элегантные окошечки вдоль улицы, на уровне глаз, словно для того, чтобы выставлять в них драгоценности Британской короны. Фамилия «Зиглер» – только она одна – теперь была размашисто написана поперек штукатурки летящим почерком, розовым неоном. Старые прилавки, высотой по пояс, выбросили, паркетные полы покрыли ковролином, установили бестеневое освещение и кучу зеркал. Над лестницей сделали огромный световой люк со стеклянной крышей. (Она протекала, ее приходилось чинить, и, не дождавшись второй зимы, люк заделали.) Деревья в кадках, декоративные бассейны и что-то вроде фонтана в дамской комнате.
Безумие.
В это время к югу от городка построили большой торговый центр. Может, Мюррею следовало переехать туда? Но он уже был по уши в долгах. Кроме того, он стал ярым сторонником развития бизнеса в центре города. Он не только изменил облик универмага Зиглера, он и сам изменился – теперь он был заметной, громкой фигурой на муниципальной арене. Он состоял в разных комитетах. В том числе – в строительном. Так он и узнал, что один человек из Логана, перекупщик и застройщик, получает правительственные гранты на реставрацию старинных зданий, а на самом деле сносит их, оставляя лишь кусок фундамента и заделывая его в свои новые, уродливые, плохо построенные многоквартирные доходные дома.
– Ага, коррупция! – вспоминает Мюррей. – Надо, чтобы народ узнал! Я произнес гневный монолог, который напечатали в газете. Я чуть ли не на перекрестках проповедовал. О чем я думал? Неужели я думал, что люди этого не знают? С тем же успехом я мог бы подписать себе приговор. Я и подписал себе приговор. Я так надоел всем своими публичными проповедями и так веселил ими публику, что меня выпнули из комитета. Я потерял репутацию. Так мне сказали. И магазин я тоже потерял. Он достался банку. И большой дом, построенный моим дедом, и маленький домик на том же участке, где мы жили с Барбарой и детьми. Банк не мог отобрать эти дома, но я их продал, чтобы рассчитаться, – так я решил и так сделал. Хорошо, что моя мать не дожила до этого краха.
Пока Мюррей все это рассказывает, бывает, что Барбара извиняется и уходит. Иногда она идет принести еще кофе. Иногда просто говорит, что сейчас вернется. Иногда берет собаку, Сэди, и идет гулять к пруду, среди бледных берез и тополей, под сенью канадских елей. Мюррей не считает нужным объяснять гостям ее отсутствие, хотя и прислушивается (незаметно для них), ожидая ее возвращения. Любому, кто становится другом семьи, предстоит понять, как Барбара дозирует общение и уединение. Также им предстоит понять, что Барбара не хочет никем работать. На самом деле, конечно, она очень много работает. Она готовит всю еду, она управляет турбазой. Но когда люди выясняют, сколько всего она читала – и что при этом она никогда не училась в университете, – они иногда говорят, что ей следовало бы пойти поучиться, получить диплом.
– Зачем? – отвечает Барбара.
И выясняется, что она не хочет быть учительницей, научным работником, библиотекарем, редактором, режиссером документальных фильмов, литературным критиком. Писать статьи она тоже не хочет. Список того, что Барбара не хочет делать, – длиной с человеческую руку. Судя по всему, она хочет заниматься именно тем, чем занимается сейчас, – читать, ходить на прогулки, есть и пить с удовольствием, по временам терпеть общество гостей. И те, кто не ценит ее качеств – ее манеры уходить в себя, ее ленивого и праздного вида (у Барбары всегда ленивый и праздный вид, даже когда она готовит роскошный обед на тридцать персон), – недолго пробудут в числе гостей, чье общество Барбара терпит.
Пока Мюррей проводил модернизацию, брал займы и участвовал в муниципальной жизни, Барбара читала. Она всегда читала, но тогда чтение стало занимать у нее все больше и больше времени. Дети как раз пошли в школу. Бывали дни, когда Барбара вообще не выходила из дому. У ее кресла всегда стояла чашка кофе и лежала стопка пыльных толстых книг из библиотеки. «В поисках утраченного времени». «Иосиф и его братья». Какие-то русские писатели второго плана, про которых Мюррей сроду не слыхал. Его мать говорила, что Барбара совсем помешалась на чтении. Неужели она не боится вносить в дом все эти библиотечные книги? Мало ли кто их держал в руках.
Читая такие тяжелые книги, Барбара и сама отяжелела. Не то чтобы прямо растолстела, но прибавила фунтов двадцать – двадцать пять. Они равномерно распределились по ее высокой фигуре, которая никогда не была особенно хрупкой. Лицо у нее тоже изменилось – лишняя плоть сгладила четкие линии, так что лицо стало мягче и в каком-то смысле моложе. Щеки раздулись, губы изогнулись так, что казалось – Барбара что-то скрывает. Иногда у нее лицо становилось – и сейчас иногда становится – точно как у поглощенной собой, весьма своенравной маленькой девочки. Теперь она читает тоненькие томики – чешских, японских, румынских писателей, – но не похудела от этого. Волосы у нее тоже по-прежнему длинные и такие же черные, как раньше, только не у лица – там они побелели, будто на голову наброшен клочок тюля.
Мюррей и Барбара едут на машине вниз, с холмов на равнину, с вьющихся горных дорог – на плоскую сеть прямоугольников, которой расчерчена пахотная земля. Едут они в Уэлли, и по особой причине. Две недели назад Барбара обнаружила у себя уплотнение в ягодице. Она вытиралась, выйдя из пруда, – последнее купание сезона, последний теплый день в году. Комочек был твердый, размером со стеклянный шарик. «Не будь я такая толстая, я бы его раньше нашла», – сказала она без особого сожаления и тревоги. Они с Мюрреем говорили про этот узелок, как говорят про больной зуб – неприятность, с которой надо поскорее разобраться. В больнице в Уэлли уплотнение удалили. Образец ткани направили на анализ.
– Неужели бывает рак ягодицы? – спросила Барбара у врача. – По-моему, это ужасно унизительно.
Врач сказал, что опухоль может быть блуждающей – злокачественные клетки, возникшие в какой-то другой точке тела. Письмо в бутылке. И возможно, оно останется закупоренным – мы так и не узнаем происхождения этих нехороших клеток. Если они в самом деле окажутся нехорошими.
– Будущее не откроется нам, пока мы этого не узнаем, – сказал врач.
Вчера позвонила секретарша доктора и сказала, что результаты пришли. Завтра после обеда Барбара должна явиться к врачу, в его кабинет в Уэлли.
– И все? – спросил Мюррей.
– Что все?
– Это все, что она сказала?
– Это секретарша, она и не может больше ничего сказать.
Они едут между двумя стенами кукурузы. Стебли высотой футов восемь-девять. Еще день-два, и их начнут убирать. К середине дня солнце уже стоит невысоко и подсвечивает стебли сбоку, обращая их в медное золото. Мюррей и Барбара едут в этом размеренном сиянии милю за милей.
Вчера ночью они засиделись: смотрели очень старый фильм – «Тропинка одинокой сосны». Мюррей видел его еще ребенком в кинотеатре «Рокси» в Уэлли. Все, что он помнил, – это как Бадди убили и Генри Фонда мастерит ему гроб из сосны.
Думая об этом, Мюррей начинает напевать: «Как сосну, сосну срубили, в лесопилке распилили». И прерывает сам себя:
– Я всегда думал, что эта песня из того фильма.
Барбара подхватывает:
– «Распилили в лесопилке, сделать гроб для моей милки!..» Только, пожалуйста, не надо слюнтяйства.
– Я не слюнтяй, – говорит Мюррей. – Я просто забыл слова.
– Не жди меня в приемной. Там ужасно. Иди на пляж и там подожди меня. Я спущусь по Закатной лестнице.
Их путь лежит мимо фермы, где когда-то Беатрис Савицки держала лошадей. У нее одно время была школа верховой езды. Но недолго. Потом Беатрис стала брать лошадей на передержку, и тут, видимо, дело у нее пошло хорошо, поскольку она продолжала этим заниматься и жить на ферме; лишь четыре-пять лет назад она продала бизнес и, вероятно, куда-то перебралась. Они не знали, куда она могла перебраться; они встречали ее в городе несколько раз, но не заговаривали с ней. Проезжая мимо ее фермы и видя лошадей в поле, Мюррей или Барбара могли сказать: «Интересно все-таки, где сейчас Виктор». Они это говорили не каждый раз, как ехали мимо, но где-то раз в год один из них произносил эти слова, а другой отзывался: «Бог знает», или еще что-нибудь в том же роде. Они совсем перестали так говорить, когда Беатрис уехала и лошади исчезли.