Друг мой Момич — страница 13 из 26

у, вцепился б в рубаху и повис, и не пустил бы!

Но Момич не пошел. Он глядел, глядел на меня, потом позвал, не отходя от повозки:

- Александр! Ходи-ка сюда!

Я еще немного посидел и пошел к нему, и руки у меня размахивались разом, в одну сторону - назад и вперед, и идти совсем было трудно, и я не знал, как их заставить раскачиваться порознь.

- Ну, здорово тебе! - сказал Момич и протянул мне руку, а я так и подал ему обе свои, и, когда он сжал их и потряс, я оглянулся на коммуну и заплакал.- Ну во-от, встрел гостя! - протянул Момич. Он не отпускал мои руки и стоял, наклонившись, и от бороды его несло чем-то сладким и веселым,- наверно, той желтой медовкой, ехать-то пришлось через Лугань.

- Чего это ты? А?

- Живот все время... болит и болит,- пожаловался я, а он лапнул меня за плечи, пощупал их зачем-то и сказал:

- Ну-к и что? Ревом-то его не вылечишь небось!

- Да я и не реву,- сказал я и опять оглянулся на коммуну.

- Животы, они часто болят у людей. Вроде бы ел тогда человек молоко, а отрыгается чесноком,- сочувственно проговорил Момич, глядя на меня испытующе и весело: пил, наверно, ту медовку, раз ехал через Лугань.

Я отвернулся от него и стал глядеть на жеребца и на немую рейку в проеме дверей конюшни. Мне было как в тот раз на парине возле Кашары, когда Момич сказал, что под наше добро подвод и подвод нужно, и скажи он теперь еще чего-нибудь насмешливое про нас с теткой или про коммуну, я б повернулся и ушел от него, может быть, навсегда. Но он шагнул ко мне, опять облапал плечи и сказал настойчиво, сердито:

- Ну ладно, не дури!.. Живешь-то как?

Если б он спрашивал не про меня одного, а про всех разом,- про тетку, про Царя, про всю коммуну, тогда б дело другое было, тогда бы я вытерпел и не признался, а тут... Тут я ничего не мог поделать - ни молчать, ни говорить, и я заревел снова, оглянулся на коммуну и крикнул Момичу:

- Ну чего стоишь? Давай скорей поедем отсюда! А то увидит председатель Лесник и... Вон туда давай, за сад!

Он молча вскинул меня в повозку на бугристый мешок, набитый чем-то упруго-податливым, вспрыгнул сам и, крутнув петлей вожжей, приглушенно и озорно прикрикнул на жеребца:

- У-у, Змей Горыныч, дава-ай!

Роса уже подсохла, и следы от колес повозки не были заметны,- я только и думал, чтоб они не виднелись на траве. За садом, возле развалившегося каменного вала, Момич придержал жеребца и, полуобернувшись ко мне, шепотом спросил:

- Тут, что ль?

- Тут,- кивнул я.

- Ну?

- Больше ничего,- сказал я,- за теткой теперь надо сбегать... А за сундуком потом когда-нибудь приедем, ладно?

- Да на черта он сдался вам? - нетерпеливо и бесшабашно, медовку потому что пил, сказал Момич и сразу же посерьезнел: - А насчет этого самого... Петрович-то ваш как? Вместе думаете ехать или...

- А ему только тут и жить! - твердо и в какой-то неосознанной обиде на Царя повторил я слова Кулебяки.- Мы с теткой одни собирались. На Покров день аж... А за сундуком потом хотели...

- Хотели! - недовольно хмыкнул Момич. До Покрова, брат, далеко. Вы б лучше взяли и...- Он не сказал, что нам надо было взять и сделать, и распорядился, будто у себя возле клуни: - Беги за Егоровной! Жива!

Уже шагах в пяти от повозки я почувствовал все то, что бывало со мной, когда я собирался перелезть чужой тын,- пустоту в животе, полынный холод в груди, сердце под самой шеей и еще хрипоту: голос тогда у меня делался толстым и низким. Я толчками вошел на веранду и оттуда, через порог, опять увидел всех коммунаров, блескучие миски с радужными завитушками пара над ними и сияющий орден на оттопыренном кармане председателя Лесняка. Председатель Лесняк гонял ложку, будто наматывал клубок ниток,- стербал, и глядел исподлобья на мои ноги. Я не переступил порог в пищевой блок, и тетка сама пошла ко мне, торопясь и оглядываясь. Я попятился в глубь веранды, к сундуку, и там привстал на цыпочки, чтобы сразу, в ухо под косынкой, сказать ей о Момиче. Она, наверно, подумала про что-нибудь плохое со мной, потому что тоже, как и я на веранду, двигалась ко мне толчками и шептала:

- Ох, Сань! Ох, Сань!

- Дядя Мося приехал! - хриплым шепотом сказал я ей в ухо под косынкой.- На жеребце! Мы вон там за садом спрятались! Иди скорей!..

Я выбежал в сад, обогнул угол коммуны и прошмыгнул в общежилку. Это было все равно что рвать помидоры или огурцы, когда уже перелезешь межу: хватаешь какие и как попало, и думаешь совсем о другом, и глядишь не под руки, а совсем в иную сторону. Оттого я и захватил только подушку да одеяло, а пиджак забыл. Я еще в общежилке знал, что не взял его, но это вспомнилось уже после того, как я закатал в одеяло подушку и побежал. Это тоже как в чужом саду. Раз ты уже держишь зубами и руками подол рубахи, то никак не остановишься, чтобы сорвать самое, может, большое и красное яблоко, виси оно прямо над твоей головой,- тогда только и знаешь - бечь и бечь, хотя за тобой никто и не гонится...

Тетку я увидел за садом, в спину. Она шла, закинув руки за голову и расставив локти,- развязывала и опять завязывала концы косынки. Она, как при игре в жмурки, когда не знаешь, на что наступишь, высоко поднимала ноги,- наверно, обстрекалась в саду об крапиву и все боялась опять обжечься, хотя крапива возле вала не росла. Момич стоял у задних колес повозки и глядел на тетку. Они даже не поздоровались, потому что тетка остановилась шагов за пять от повозки и не отняла от головы руки. Момич стоял, одергивал на себе рубаху и молчал. Потом он переступил с ноги на ногу и сказал, будто оправдывался, не отводя взгляда от тетки:

- Еду, а там, гляжу, нынче ярманка... В Лугани. Так что... сундук, к примеру, можно сторговать любой.

- Да этот-то был... хороший,- прерывисто сказала тетка и беспомощно опустила руки.- С разводами.

- Ярманка ж, говорю, в Лугани! - просяще сказал Момич.- Так заодно и иное протчее приглядим. Одеялы, подушки какие ни на есть...

- Господи, да как же мы без всего поедем, Сань! - обернулась ко мне тетка, а Момич опять сказал, уже нам обоим:

- Ярманка ж, говорю, по пути! Что ж нам тут теперь!..

Тетка все же дважды прокрадывалась на веранду и возвращалась с незаметными узлами.

Как только мы сели в повозку и Момич погнал жеребца, мне, как и тогда в Камышинке, стало жалко и обидно за всех, кто не уезжал вместе с нами.

Тетка зря боялась,- никто над нами не смеялся, потому что приехали мы ночью. А если б и днем заявились, тоже ничего. Даже лучше б было. Сгружали-то мы все новое - и сундук, и два одеяла, и две подушки, и Момичев мешок, набитый чем-то съестным, а я как оделся в Лугани в городской полусуконный пиджак, так и сидел всю дорогу. Всякий бы подумал тогда, что это нам в коммуне выдали. Какой же тут смех!..

Каганец мы все-таки засветили. Хата показалась мне невеселой, чужой. Она совсем занужила и даже ростом умалилась, будто присела. И пахло в ней как в погребе, хотя окно было выбито. Ужинать мы не стали,- в Лугани всего-чего наелись,- и, когда легли, я сразу притаился, будто заснул, а сам стал думать о коммунарском пруде, о Кулебяке, потом о Дудкине, о школе, об утильсырье, о своей хате. В печке под загнеткой у нас все время жили два сверчка. Теперь их не было. Ушли куда-то. Слушать-то некому... Когда я о них подумал, тетка засмеялась и сказала:

- Да спи ты, дурачок! Придут наши чурюканы... Как обживемся, топить начнем, так и явятся. Спи!

На заре, до просыпа села, Момич принес новую застекленную раму,загодя до нас, наверно, сделал, и торопливо владил ее в пустые лутки окна.

- Ежели хату обновлять задумаете, то возле клуни белая глина лежит. Воз целый, - сказал он по выходе.

Хату мы побелили внутри и снаружи, и она сразу стала похожа на тетку в праздник. Мы целыми днями работали, никуда не отлучаясь, и никто над нами не смеялся, тетка зря боялась. Только один раз, когда я подметал двор, Момичева Настя подозвала меня к плетню и, оглянувшись на свою хату, спросила:

- Али не сладко было на чужой стороне?

- Много ты понимаешь! - сказал я и сплюнул как Кулебяка.- Там знаешь какой дом? С десять или двадцать хат! А пруд, а всё!

- Чего ж прибегли?

- Захотели и... приехали! - сказал я.- Перезимуем тут и опять уедем! Шоняла-поц?

- Ну-ну! - недобро засмеялась Настя и пошла прочь, потому что Момич появился на крыльце и встал к нам боком. Запоздай он немного, и я бы рассказал Насте, что нам навыдавали в коммуне...

Меня манили ракитник, речка, луг. За ними, в полях, прибойно ластилась и выпрямлялась, ластилась и выпрямлялась спеющая рожь. Стояла истомная преджнитвенная жара. Мы с теткой чуть дождались воскресенья. Она нарядилась, выставила надо лбом белый куль нового платка и попросила:

- Сань, ты меня дуже не жди. Возьми вон из мешка, чего знаешь, и поешь. Ладно?

В церковь, наверно, торопилась,- соскучилась по своим страшным картинам. Я пожалел, что картуз и ситцевая рубаха сильно заносились в коммуне, и надел новый пиджак. Через улицу я прошел в нем, а в ракитнике снял - тут его некому было видеть. На берегу речки меня ждали мои давние потаенные закоулки, заплетенные по бокам лозинами и хмелем, заросшие прохладной травой-купырем. Таких мест-церквушек я знал не одно и не два, и в каждом мне сиделось одинаково - не хотелось думать и знать, что все тут росло и береглось само, без меня. Я сидел в купыре, а ноги держал в воде, и в пятки мне то и дело щекотно торкались пескари - осмелели без меня! Мне ничего не хотелось - сидеть и сидеть и ни о чем не думать и не помнить. К моим ногам подплыл большой, кривой и совсем целый огурец,- наверно, в том конце Камышинки кто-то упустил нечаянно. Он застрял у меня между щиколоток, и я вытащил его ногами и съел весь целиком - холодный, не то горький, не то сладкий, первый в то лето. В ракитнике я просидел до полудня, а потом меня потянуло на выгон - к ветрякам, к околку и ко всем знакомым местам, чтобы все видело и знало, что я опять тут, в Камышинке. Трава