— Эту восковую фигуру?
Папа Шибу утвердительно кивнул.
— Но зачем?
Папа Шибу пожал плечами.
— Мсьё, вы вряд ли поймёте мой поступок.
— Но вы должны мне сказать, — настойчива заметил адвокат. — Я должен защищать вас. Это сущие звери, но я всё же могу что-нибудь сделать. Ну, скорей, скорей. Почему вы украли Наполеона?
— Я был его другом, — сказал папа Шибу. — Музей лопнул. Они хотели продать Наполеона старьёвщику. А я любил его. Я не мог бросить его.
Глаза молодого адвоката вспыхнули ярким огнём.
— Довольно! — воскликнул он, ударив кулаком по столу.
Затем он поднялся и стал говорить, обращаясь к суду, говорить низким, вибрирующим, пылким голосом; судьи как-то непроизвольно подались вперёд, чтобы слушать его.
— Достопочтенные судьи французского суда, — начал он, — разрешите мне заявить, что мой клиент виновен. Да, я повторяю громким голосом — да слышит это вся Франция, весь мир, — что он виновен. Он украл восковую фигуру Наполеона, законную собственность другого. Я не отрицаю этого. Этот старик — Жером Шибу — виновен, но я горжусь его преступлением.
— Разрешите мне заявить, что мой клиент виновен.
Судья Берту сердито заворчал.
— Если ваш клиент виновен, защитник Дюфайэль, — сказал он, — то нечего и разговаривать. Гордитесь его виной, если желаете, хотя это довольно странно, — я приговариваю его к…
— Погодите, ваша милость, — повелительным голосом перебил его Дюфайэль. — Вы должны выслушать меня. Прежде чем вы вынесете свой приговор этому старику, разрешите мне задать вам один вопрос.
— Пожалуйста.
— Вы француз, судья Берту?
— Ну, разумеется.
— И вы любите Францию?
— Мсьё имеет смелость предполагать противное?
— Нет. Я уверен в этом. Вот потому вы и выслушаете меня.
— Я слушаю.
— Итак, я повторяю: Жером Шибу виновен. В глазах закона он — уголовный преступник. Но в глазах Франции и тех, кто её любит, его преступление почётно: его преступление более почётно, чем сама невиновность.
Трое судей со смущением переглянулись. Папа Шибу смотрел на своего защитника, выпучив глаза. Жорж Дюфайэль продолжал:
— Наша страна переживает период волнений и перемен. Прекрасные традиции, составлявшие когда-то прирождённое право каждого француза, гибнут, забываются. Молодёжь растёт, не сознавая этой чести и гордости, которые составляют душу нации. Молодёжь забывает о дорогом наследии веков, о тех великих именах, которые когда-то создали славу Франции, когда французы ещё были французами. Есть люди во Франции, которые, может быть, забыли об уважении к великим героям нации, — при этих словах защитник довольно грозно посмотрел на судей, — но осталось ещё несколько искренних патриотов, которые не забыли этого. И вот один из них сидит здесь. В глубине души этого бедного старика таится глубокое обожание Франции. Вы скажете, что он — вор. Но я утверждаю, и каждый настоящий француз скажет, что этот старик — патриот. Да, господа судьи. Он боготворит Наполеона. Он любит его за то, что Наполеон сделал для Франции… Он любит его за то, что Наполеон сделал Францию великой. Да, господа судьи, были времена, когда ваши отцы и мой отец осмеливались боготворить этого великого человека. Надо ли напоминать вам о карьере Наполеона? Нет, не надо. Надо ли напоминать вам об его победах? Нет, не надо.
И тем не менее адвокат Дюфайэль стал рассказывать о карьере Наполеона. Со множеством деталей, сопровождая слова оживлённой жестикуляцией, он проследил возвышение Наполеона; он остановился подробно на его сражениях. Час десять минут он красноречиво говорил о Наполеоне и об его роли в истории Франции.
— Вы, быть может, забыли об этом, но этот старик, сидящий здесь, на скамье подсудимых, не забыл об этом. Когда негодяи-торгаши захотели растопить на воск это изображение одного из величайших сынов Франции, кто спас его? Вы, господа судьи? Я? Увы, нет. Его спас бедняк, любивший Наполеона больше, чем самого себя. Подумайте, господа судьи. Они хотели выбросить статую нашего великого Наполеона. И тогда поднялся этот человек, Жером Шибу, которого вы хотели заклеймить, как вора, и закричал громко, на всю Францию, на весь мир: «Остановитесь! Остановитесь, осквернители Наполеона, остановитесь! Есть ещё один француз, который чтит память героя. Есть ещё один патриот на свете. Я, я — Жером Шибу — спасу Наполеона!» И он спас его, господа судьи.
Вы можете отправить Жерома Шибу в тюрьму, — продолжал защитник. — Но помните, вы заключаете в тюрьму дух Франции. Вы можете признать Жерома Шибу виновным. Но помните, вы тем самым осуждаете человека за его любовь к Франции… Но, господа судьи, те французы, у которых в груди бьётся сердце патриота, поймут преступление Жерома Шибу и будут чтить его. Заключите его в тюрьму, господа судьи. Закуйте в цепи это бедное старое тело. Нация разрушит стены тюрьмы, разорвёт его цепи и окажет величайшие почести человеку, который любил Францию — Наполеона и Францию — настолько, что был готов принести свою жизнь на алтарь патриотизма.
Адвокат Дюфайэль сел. Папа Шибу поднял глаза на судей. Судья Перуз тщательно чистил свой нос, похожий на птичий клюв. Судья Гоблэн, с седанской ленточкой в петличке, сморкался, наклонившись над чернильницей. А судья Берту открыто всхлипывал.
— Встаньте, Жером Шибу, — раздался голос судьи Берту. Кряхтя поднялся папа Шибу. Рука, похожая на гроздь розовых бананов, вытянулась к нему. — Жером Шибу, я признаю вас виновным. Ваше преступление — это патриотизм. Я приговариваю вас к свободе. Окажите мне честь, позвольте мне пожать вашу руку, руку настоящего француза.
— И мне, — сказал судья Гоблэн, суя руку, сухую как осенний лист.
— И мне, — сказал судья Перуз, протягивая свою волосатую руку.
— Больше того, вам придётся продолжать заботиться о статуе Наполеона, которую вы спасли, — продолжал судья Берту. — Вношу сто франков, чтобы вы могли купить его.
— И я, — сказал Гоблэн.
— И я тоже, — сказал судья Перуз.
Когда адвокат Дюфайэль, папа Шибу и Наполеон выходили из зала суда, папа Шибу обратился к своему адвокату.
— Я ничем не могу отплатить вам, мсьё.
— Чепуха, — ответил тот.
— Мсьё Дюфайэль, можете ли вы ещё раз сказать мне второе имя Наполеона?
— Неужели же вы ничего не слышали о нем?
— Увы, мсьё Дюфайэль, — сказал папа Шибу, простодушно, — я совсем необразованный человек. Я и не подозревал, что мой друг совершил такие великие подвиги.
— Не подозревали!.. Чорт возьми, за кого же вы тогда считали Наполеона?
— Я думал, что это какой-нибудь убийца, — скромно ответил папа Шибу…
ЧЕЛОВЕК В КЛЕТКЕ
Целый день Гораса Ниммса держали в стальной клетке. Двадцать один год он сидел на высоком табурете в своей клетке, и разные люди совали ему бумаги через окошечко, достаточно большое, чтобы протащить сквозь него морскую свинку.
Каждый вечер, в пять тридцать, Гораса выпускали и разрешали ему итти отдыхать в его квартирку в Флэтбуше. На следующее утро, в восемь тридцать, он снова возвращался в свою клетку, вешал свою панаму, ценой, приблизительно, в два доллара восемьдесят девять центов, на крючок и сменял синий саржевый пиджак на лоснящийся пиджак из альпака[1]. Затем он оттачивал два карандаша, пока графит не становился тонким, как иголка, пробовал перо, несколько раз расчёркиваясь «Г. Ниммс, эсквайр» мелким красивым почерком, поворачивал ручку арифмометра, проверяя ход, и приступал к своей ежедневной работе.
Горас был скромный человек, но втайне гордился, что его запирали в клетку с деньгами. Значит, он опасный человек, раз принимаются такие меры предосторожности. Однако опасным человеком он не был. Более спокойного и надёжного кассира, в пять футов два дюйма ростом, не найти нигде между Спюйтен-Дюйвилем и Тоттенвилем на Срэйтен-Айланде. Почти все кассиры любят побрюзжать. Ведь досадно выдавать другим такую уйму денег — и получать в личное пользование такую ничтожную их часть. Но Горас был не таков.
Самый робкий стенографист не боялся сунуть в его окошечко самый мелкий расходный ордер и сказать в шутку:
— Сорок центов, только, пожалуйста, крупными купюрами, дядя Горас.
Кассир невозмутимо брал ордер, точно он был на сорок долларов, расплывался в добрую улыбку, от которой вокруг глаз лучились морщинки, и тоже шутливо отвечал:
— Получайте. Только смотрите, не кутите…
— Получайте. Только смотрите, не кутите…
Когда служащие зовут своего кассира дядей, то это хорошая рекомендация для кассира.
Горас Ниммс был немного лыс, носил старомодное пенсне с цепочкой, перевязывал рукава рубашки подвязками цвета лаванды, носил большой кошелёк и карманную приходо-расходную книжечку в красном переплёте, считал свою контору самой крупной в мире, а председателя компании Орен Гаммера — великим человеком, обожал свою жену и двух подрастающих дочек, мечтал о коттэдже на Лонг-Айленде с несколькими грядками бобов и свёклы и зарабатывал свои сорок долларов в неделю.
Горас Ниммс обладал математическим складом ума. Его чаровали десять арабских цифр, их комбинации и превращения. В его ушах «шестью шесть — тридцать шесть» звучало, как поэма. Когда в ненастные ночи ему не спалось, он разгонял бессонницу, пробуя разделить в уме 695 481 209 на 433. Днём же изобретал новую, усовершенствованную систему калькуляции для своей фирмы «Объединённой мыльной корпорации», известной во всём мире под названием Мыльного Треста. Иногда, замечтавшись, он представлял себе в лицах будущую беседу. Он видел себя сидящим в одном из пухлых кресел в кабинете председателя Гаммера и говорящим между двух затяжек превосходной председательской сигарой:
— Послушайте, мистер Гаммер. Мой план новой калькуляции заключается в следующем…
И он представлял себе, как великий человек будет восхищён, когда он, Горас Ниммс, засыплет его градом цифр.
— Смотрите-ка, мистер Гаммер. В прошлом году западные фабрики в Пюрити-Сити, Айова, выпустили 9 576 491 кусок «Розового детского туалетного мыла» и 6 571 233 куска «Белой лилии» по фабричной цене 3,25571 цента за ку