— Ну-с, отец умер, и я должен был короноваться. Накануне я с радости перехватил шампанского и ошибся на пару стаканов старого бренди.
— Накануне я с радости перехватил шампанского.
Алкоголь не служит к украшению королевского достоинства. Словом, наутро я оказался в состоянии, кратко называемом «ни бэ ни мэ»… К счастью, мой секретарь лорд Крокингхорс выдумал блестящую штуку: раздобыл бородатого парня, вскрывавшего устрицы в кабачке. Он был так дьявольски похож на меня, что я затруднялся сказать, кто же из нас двоих король. Ну, ты догадываешься, что было дальше. Его одели в мой мундир, заставили выучить тронную речь: «Мои славные подданные! (Пауза для оваций.) Я приветствую вас! (Пауза.) Я могу только сказать: спасибо, спасибо, спасибо!» — и предупредили, что повесят, если он скажет хоть одно лишнее слово. Вот. А на следующий день газеты захлёбывались, описывая коронацию: «Его величество провёл всю церемонию с исключительным достоинством и грацией».
Принц застонал. Король откашлялся и продолжал:
— Ты понимаешь, как я себя тогда чувствовал? Но потом… ничего: взял бородача на постоянное жалованье, дал ему комнату на своей половине и гору устриц для забавы! Когда мне надоедали церемонии, я ехал отдыхать в Париж, а бремя королевских обязанностей нёс мой устричный приятель. И, знаешь, в конце концов, он стал справляться с этим делом лучше меня…
— А где он теперь? — дрожащим голосом спросил принц.
— Он и теперь работает. Только на прошлой неделе я его посылал в Виззельборо на закладку нового собора. Да ведь и ты был там, Эрни. Скажи по совести, заметил ты что-нибудь?
Принц поник головой.
— Я заметил только, что от него сильно пахло устрицами… Отец, я подавлен вашим признанием. Я не могу поверить, что так поступают и остальные монархи. Что-то здесь, — он положил руку на то место пижамы, где полагается быть сердцу, — говорит мне, что остались ещё короли, которые высоко держат своё знамя. Я умоляю ваше забонийское величество подтвердить моё мнение и вернуть мне силу, веру в монаршее достоинство.
Император выплюнул окурок.
— Вот что, джентльмены, — сказал он, — ваша откровенность мне по душе. Признание за признание. Я, дети мои, вовсе не император, а актёр императорской труппы, похожий на своего патрона. Он сам слишком робок и ленив, чтобы выступать публично, а тем более разъезжать по чужим странам, а я уже наспециализировался…
Утром принц позвонил. Вошёл камердинер.
— Сегодня, — сказал принц, — я должен, по расписанию, проехаться по городу. Какой-то старинный обычай или что-то в этом роде. Возьмите манекен вон там, в углу, напяльте на него почётную форму вице-адмирала королевского подводного флота, посадите его в автомобиль № 4, белый, и катайте по городу пятнадцать минут.
Принц взял газету и углубился в отдел спорта.
Человек в клетке
Целый день Гораса Ниммса держали в стальной клетке. Двадцать один год он сидел на высоком табурете в своей клетке, и разные люди совали ему бумаги через окошечко, достаточно большое, чтобы протащить сквозь него морскую свинку.
Каждый вечер, в пять тридцать, Гораса выпускали и разрешали ему идти отдыхать в его квартирку в Флэтбуше. На следующее утро, в восемь тридцать, он снова возвращался в свою клетку, вешал свою панаму, ценой, приблизительно, в два доллара восемьдесят девять центов, на крючок и сменял синий саржевый пиджак на лоснящийся пиджак из альпака[2]. Затем он оттачивал два карандаша, пока графит не становился тонким, как иголка, пробовал перо, несколько раз расчёркиваясь «Г. Ниммс, эсквайр» мелким красивым почерком, поворачивал ручку арифмометра, проверяя ход, и приступал к своей ежедневной работе.
Горас был скромный человек, но втайне гордился, что его запирали в клетку с деньгами. Значит, он опасный человек, раз принимаются такие меры предосторожности. Однако опасным человеком он не был. Более спокойного и надёжного кассира, в пять футов два дюйма ростом, не найти нигде между Спюйтен-Дюйвилем и Тоттенвилем на Срэйтен-Айланде. Почти все кассиры любят побрюзжать. Ведь досадно выдавать другим такую уйму денег — и получать в личное пользование такую ничтожную их часть. Но Горас был не таков.
Самый робкий стенографист не боялся сунуть в его окошечко самый мелкий расходный ордер и сказать в шутку:
— Сорок центов, только, пожалуйста, крупными купюрами, дядя Горас.
Кассир невозмутимо брал ордер, точно он был на сорок долларов, расплывался в добрую улыбку, от которой вокруг глаз лучились морщинки, и тоже шутливо отвечал:
— Получайте. Только смотрите, не кутите…
— Получайте. Только смотрите, не кутите…
Когда служащие зовут своего кассира дядей, то это хорошая рекомендация для кассира.
Горас Ниммс был немного лыс, носил старомодное пенсне с цепочкой, перевязывал рукава рубашки подвязками цвета лаванды, носил большой кошелёк и карманную приходо-расходную книжечку в красном переплёте, считал свою контору самой крупной в мире, а председателя компании Орен Гаммера — великим человеком, обожал свою жену и двух подрастающих дочек, мечтал о коттедже на Лонг-Айленде с несколькими грядками бобов и свёклы и зарабатывал свои сорок долларов в неделю.
Горас Ниммс обладал математическим складом ума.
Его чаровали десять арабских цифр, их комбинации и превращения. В его ушах «шестью шесть — тридцать шесть» звучало, как поэма. Когда в ненастные ночи ему не спалось, он разгонял бессонницу, пробуя разделить в уме 695481209 на 433. Днём же изобретал новую, усовершенствованную систему калькуляции для своей фирмы «Объединённой мыльной корпорации», известной во всём мире под названием Мыльного Треста. Иногда, замечтавшись, он представлял себе в лицах будущую беседу. Он видел себя сидящим в одном из пухлых кресел в кабинете председателя Гаммера и говорящим между двух затяжек превосходной председательской сигарой:
— Послушайте, мистер Гаммер. Мой план новой калькуляции заключается в следующем…
И он представлял себе, как великий человек будет восхищён, когда он, Горас Ниммс, засыплет его градом цифр.
— Смотрите-ка, мистер Гаммер. В прошлом году западные фабрики в Пюрити-Сити, Айова, выпустили 9 576 491 кусок «Розового детского туалетного мыла» и 6 571 233 куска «Белой лилии» по фабричной цене 3,25571 цента за кусок, без упаковки. Этикетная цена куска… и так далее.
Беседа всегда кончалась крепкими рукопожатиями со стороны мистера Гаммера и прибавкой жалованья мистеру Ниммсу. Но в действительности подобный разговор никогда не происходил.
Не то, чтобы Горас не верил в свою систему. Нет, он верил в неё, но он не верил в Гораса Ниммса. Поэтому он продолжал работать в своей клетке и получал только нравственное удовлетворение, потому что для него это был храм цифр, скиния умножения, алтарь сложения и вычитания. Цифры порхали в его голове так же просто и естественно, как пчёлы вокруг липы. Он мог сказать вам без запинки, сколько кусков мыла сорта «В» выработали в мае 1914 года южные фабрики в Спотлесс, Луизиана. Он упивался статистикой. Когда по утрам со звоном захлопывалась дверь клетки, он чувствовал себя так, точно был дома; он забывал личные заботы и огорчения в потоке единиц, десятков и тысяч. Он вкушал лотосовые лепестки математики. Жонглируя миллионами кусков мыла и тысячами долларов, он позабывал о том, что на следующей неделе он должен платить за квартиру, что Полли, его жене, нужно новое платье, что при заработке в сорок долларов в неделю можно питаться только бычачьей печёнкой и надеждами.
Часто в метрополитене по дороге в контору он думал, что если бы он решился попросить Орен Гаммера выслушать его и рассказать о своей калькуляции, то его жалованье, несомненно, увеличилось бы до сорока пяти долларов в неделю. Но председатель Гаммер, кабинет которого находился этажам выше кассы, был от Ниммса дальше, чем созвездие Плеяды. Чтобы попытаться увидеть его, надо было пройти сквозь нескончаемую инквизицию упрямых секретарей. Кроме того, мистер Гаммер имел репутацию самого занятого человека в Нью-Йорке.
— Каждое утро я мою лица сорока миллионам людей, — говорил он.
Горас Ниммс не решался подойти к мистеру Гаммеру из-за своей робости. Председатель был такой величественный, властный. Его резкость в обращении отпугивала Гораса, его великолепный цилиндр ослеплял маленького кассира и лишал его дара речи. Однажды Горас поднимался с председателем в одном лифте и исподтишка любовался его твёрдым профилем, упрямым изгибом бровей, резким подбородком, этим символом решительности, который, как сказал кто-то, сам по себе, стоил пятьдесят тысяч в год. Горас скорее решился бы похлопать по плечу генерала Першинга[3] или пригласить президента Кулиджа отобедать с ним в Флэтбуше, чем обратиться к Орен Гаммеру.
Трусость? Да, но после стольких лет, проведённых в клетке, Горас стал нелюдим.
Однажды холодным сентябрьским утром Горас вошёл в свою клетку, напевая «Анни Руней». В вагоне метрополитена он исправил одну маленькую неточность в своей калькуляции, которая должна принести компании экономию в одну девяносто пятую цента на каждом куске мыла. Он скинул свой потёртый саржевый пиджак, на мгновение задумался о том, что в будущем сезоне придётся купить новый, поправил подвязки на рукавах, надел пиджак из альпака и быстро произвёл на арифмометре несколько сложных вычислений для собственного удовольствия.
Ему недолго пришлось просидеть на высоком табурете. Какой-то незнакомый человек пристально рассматривал его через стальные прутья.
Какой-то незнакомый человек пристально рассматривал его через стальные прутья.
Человек этот спокойно поставил стул рядом с клеткой и разглядывал маленького кассира испытующим взором орнитолога, изучающего новооткрытую разновидность эму.
Горас забеспокоился. Он знал, что все счета у него в порядке и деньги налицо все, до последнего цента. Ему нечего бояться, тем не менее ему не нравилось, что этот человек смотрит на него.