споткнулся бы о человека, красящего плинтус, который тянулся вдоль длиннющего, как зал боулинга, коридора.
Отдел паспортов и виз оказался государством внутри государства. Еще больше пишущих машинок, многочисленные бюро с папками, горы разнообразнейших бланков и армия толстомясых бабищ. У каждой такой вид, будто она слопала на завтрак весь паек Красного Креста вместе с оберткой и бечевкой. Тут же крутился какой-то парень с пятидесятимиллиметровой камерой на треноге. Из окна была хорошо видна статуя Ангела Мира на другом берегу реки Изар. Возведенная в 1899 году в память Франко-прусской войны, статуя мало что значила тогда и, уж конечно, ничего не значила сейчас.
Я все-таки детектив, а потому, чтобы определить, кто есть отец Готовина, мне потребовалось всего несколько секунд. Ну, некоторые отличительные признаки, безусловно, бросались в глаза: черный костюм, крест, болтавшийся на шее, узкое полукружье белого воротничка. Облик его совсем не наводил на мысли об Иисусе, скорее о Понтии Пилате. Густые темные брови — вот и все волосы, какие у него имелись. Череп похож на вращающийся купол-крышу на Геттингенской обсерватории, а уши без мочек напоминали крылья демона. Губы у него были толстые, как и пальцы, а нос широкий и крючком, торчащий клювом гигантского осьминога. На левой щеке сидела родинка — размером и цветом ну вылитая пятипфенниговая монетка, а орехово-карие глаза отчего-то вызвали у меня в памяти Вальтера-миннезингера.[10] Я ощутил его взгляд как укол шила, и отец Готовина подошел, словно учуяв полицейский запах от моих ботинок. А может, запах коньяка у меня изо рта. Но и его представить трезвенником было так же невозможно, как вообразить поющим в Венском хоре мальчиков. Если бы семейство Медичи еще поставляло для церкви священников, то отец Готовина точно был бы одним из них.
— Могу я вам помочь? — осведомился он голосом тягучим, словно жидкость для полировки мебели, и растянул губы, обнажив белоснежные, как его воротничок, зубы. Эта гримаса сошла бы за улыбку, пожалуй, только в подвалах святой инквизиции.
— Отец Готовина? — уточнил я.
Он едва заметно кивнул.
— Понимаете, я еду в Пайссенберг, — сообщил я, демонстрируя ему железнодорожный билет, который купил заранее. — Хотел бы посоветоваться, нет ли у вас там знакомых, у кого я мог бы остановиться.
На билет он лишь взглянул, но было понятно, что глаза его не пропустили, как видоизменилось название пункта назначения.
— По-моему, там имеется неплохой отель, — ответил он. — «Берггастхоф Грайтнер». Но, возможно, сейчас он закрыт. Вы едете несколько рановато для лыжного сезона, герр?..
— Гюнтер. Бернхард Гюнтер.
— Там, правда, есть еще красивая церковь, из нее открывается на редкость привлекательный вид Баварских Альп. И кстати, тамошний священник — мой друг. Возможно, он сумеет помочь вам, если вы зайдете в церковь Святого Духа сегодня, часов в пять. Я дам вам рекомендательное письмо. Но предупреждаю, он страстный музыкант. Если вы задержитесь на какое-то время в Пайссенберге, то он непременно затянет вас в церковный хор. Отрабатывать свой ужин, так сказать, пением гимнов. У вас, герр Гюнтер, есть любимый гимн?
— Любимый? Может, вот этот — «Как велико искусство Твое». Мне кажется, эту мелодию я люблю больше всего.
Прикрыв глаза, он фальшиво изобразил благочестие:
— Да, гимн чудесный. — И кивнул. — Значит, в пять часов.
Я покинул его, вышел из здания и двинулся через центр города в направлении церкви Святого Духа, но скорее все-таки к «Хофбраунхаусу» — мне требовалось глотнуть пива.
С крутой красной крышей, розовыми стенами, арочными окнами и массивными деревянными дверьми «Хофбраунхаус» казался неким сказочным дворцом. Всякий раз, проходя мимо, я чуть ли не ждал, что увижу нотрдамского горбуна, спрыгивающего с крыши, чтобы спасти злополучную цыганочку (если предположить, что в Германии еще остались цыгане), унести ее с центра мощеной площади. Или что по брусчатке средневековой улицы пройдет доктор Фауст. Вот такой уж косный, с провинциальной гнильцой городишко Мюнхен. Не случайно именно отсюда началось восхождение Адольфа Гитлера, правда, в другой пивной, «Бюргербраукеллер», всего в нескольких кварталах от «Хофбраунхауса», на Кауфингер-штрассе. Но не только из-за призрака Гитлера я редко захаживал в «Бюргербраукеллер». Главной причиной было то, что я не любитель пива «Лёвенбрау». Предпочитаю темные сорта. Да и еда в «Хофбраунхаусе» получше. Я заказал картофельный суп по-баварски, свиные ножки с картофельными клецками и салат из капусты с домашним беконом. Свои мясные купоны я берегу.
Несколько кружек пива и сладкий пудинг на десерт, и я отправился дальше, в церковь Святого Духа на Тал. Как и почти все здания в Мюнхене, церковь пострадала от бомбежек. Крыша и свод были снесены напрочь, частично разрушен внутренний интерьер. Но колонны в нефе возвели снова, крышу перекрыли — сейчас в церкви уже могли идти службы. Священник, не Готовина, стоял лицом к главному алтарю, по-прежнему впечатляющему. Мелодичный голос гулким эхом отдавался в полупустой ободранной церкви, точно голос Пиноккио, запертого, как в ловушке, в чреве кита. Я почувствовал, как губы и нос у меня сморщились в протестантском отвращении. Мне был несимпатичен образ Бога, который мирится с тем, что ему поклоняются на римский лад пронзительными песнопениями. Не то чтобы я когда причислял себя к протестантам. После того как я выучился выговаривать имя Фридриха Ницше — точно нет.
Отца Готовину я нашел под остатками хоров, рядом с бронзовым надгробием герцога Фердинанда Баварского. Я последовал за ним в деревянную исповедальню, больше похожую на разукрашенную фотобудку. Отодвинув серую занавеску, он вошел внутрь. Я вошел с другой стороны и преклонил колени рядом с решеткой — как угодно Богу, посчитал я. В исповедальне как раз хватало света, чтобы видеть макушку лысой, как бильярдный шар, головы священника. Точнее, клинышек ее — маленький, блестящий, как крышка от медного чайника. В полутьме и тесноте исповедальни голос отца Готовины звучал особенно вкрадчиво и угрожающе. Кто ж знает, возможно, перед сном священник, уложив свой голос на решетку-гриль, оставлял его на всю ночь коптиться на углях из ореховых чурбачков.
— Расскажите мне немного о себе, герр Гюнтер, — попросил он.
— До войны я служил комиссаром в КРИПО, — начал я. — Так я попал в СС. Ездил в Минск как член спецгруппы боевых действий под командованием Артура Нёбе. — Свою службу в Бюро расследований военных преступлений и разведчиком в абвере я опустил. СС никогда не любило абвера.
— У меня чин оберлейтенанта СС.
— В Минске была проделана хорошая работа, — заметил отец Готовина. — Сколько евреев вы ликвидировали?
— Я служил в полицейском батальоне, — ответил я. — Нашей задачей было заниматься карательными отрядами НКВД.
Готовина подавился смешком:
— Со мной, оберлейтенант, можно не лукавить. Я — на вашей стороне, и для меня нет разницы, убили вы пятерых или пять тысяч. Так или иначе, вы выполняли Божью работу. Евреи и большевики — всегда синонимы. Только американцы настолько тупы, что не понимают этого.
За будкой исповедальни в церкви запел хор. Оказывается, я слишком сурово судил католические песнопения. Голоса певчих звучали гораздо приятнее для уха, чем слова отца Готовины.
— Мне нужна ваша помощь, отец.
— Естественно. Оттого-то вы и здесь. Но сначала нам нужно пройтись не торопясь, а уж потом припускаться бегом. Я должен удостовериться, что вы — тот, за кого себя выдаете, герр Гюнтер. Нескольких простых вопросов будет достаточно. Так, для моего спокойствия. Например, можете вы процитировать клятву верности эсэсовца?
— Конечно. Хотя мне и не пришлось приносить ее. Как служащий КРИПО я автоматически стал членом СС.
— И все-таки хотелось бы послушать.
— Ладно. «Я присягаю тебе, — слова застревали у меня в горле, — Адольф Гитлер, как фюреру и канцлеру рейха в верности и храбрости. Я присягаю тебе и всем, кого ты назначишь командовать мной, в повиновении ценой самой своей смерти. И да поможет мне Бог».
— Вы так красиво ее произнесли, герр Гюнтер… Но сами вы никогда не приносили этой клятвы?
— Берлин всегда стоял особняком от всей Германии, — ответил я. — Люди там небрежнее относились к традициям. Но ведь я наверняка не первый эсэсовец, который говорит вам, что не приносил клятвы.
— А может, я просто проверяю вас. Хочу посмотреть, насколько вы честны. Честность — самое лучшее человеческое качество, как по-вашему? В конце концов, мы же в церкви. Здесь лгать не полагается. Подумайте о своей душе.
— В нынешние времена я предпочитаю не думать о ней вовсе. По крайней мере, без выпивки в руках. — И это был честный ответ.
— Те absolve,[11] герр Гюнтер, — произнес отец Готовина. — Теперь вы чувствуете себя лучше?
— Да, точно что-то стряхнули с моих плеч. Типа перхоти.
— Это хорошо, — одобрил он. — Чувство юмора пригодится вам в новой жизни.
— Но я не хочу новой жизни.
— Даже через Христа? — Отец Готовина опять рассмеялся. А может, это он просто прочищал горло? — Расскажите мне про Минск, — попросил он. Тон у него переменился с шутливого на более деловитый. — Когда город сдался германской армии?
— В июне тысяча девятьсот сорок первого года.
— И что случилось тогда?
— Вы знаете или желаете узнать?
— Я желаю узнать, что знаете вы. Чтобы просверлить дырочку в вашей голове и взглянуть, персона вы грата или нон грата. Итак, Минск.
— Вам требуются нюансы и оттенки или писать картину широкими мазками?
— Давайте картину.
— Хорошо. Итак, в первые же часы оккупации сорок тысяч мужчин и юношей собрали для регистрации. Их держали в поле под дулами пулеметов и светом прожекторов. Были они всех национальностей: евреи, русские, цыгане, украинцы. Через несколько дней попросили назваться еврейских врачей, юристов и ученых. Так называемая интеллигенция. Их оказалось две тысячи. И я полагаю, именно эти две тысячи препроводили в соседний лес и расстреляли там.