Мы говорим о детях. Словно они – единственная наша надежда на счастье. Я рассказываю о своей дочери Елизавете, и она говорит, что та как раз подходящего возраста, чтобы выдать ее за Чарльза Стюарта, младшего брата ее мужа Дарнли. Если они поженятся – в эту игру мы играем за вышиванием, – их сын станет наследником английского трона, вторым после ее сына Иакова. Мы смеемся, представляя, в какой ужас пришла бы королева, знай она, что мы тут затеваем такой зловещий амбициозный брак, и смех этот похож на смех злых старух, затеявших что-то дурное, чтобы отомстить.
Она расспрашивает меня о моих долгах, и я честно ей говорю, что оплата ее содержания довела моего мужа до разорения, что он заложил мои земли и продал мои сокровища, чтобы спасти свои. Состояние, которое я принесла в этот брак, понемногу было заложено, чтобы отдать его долги. Она не тратит ни свое, ни мое время на сожаления, но говорит, что могла бы настоять на том, чтобы Елизавета выплатила свои долги, говорит, что хороший король или королева не позволят доброму подданному потратиться: иначе как они будут править? Я отвечаю чистую правду: что Елизавета была самой нищей из королев, когда-либо надевавших корону. Она может одарить любовью и привязанностью, верностью, даже почестями и (иногда) доходным положением, но она никогда не дает денег из своей сокровищницы, если может не дать.
– Но ей сейчас понадобится его дружба, – указывает королева. – Чтобы получить обвинительный приговор для герцога. Она должна понимать, что надо выплатить ему долги, он старший судья, она захочет, чтобы он исполнил ее волю.
Тут я вижу, что она совсем его не знает, она даже не начала его понимать. Оказывается, я люблю его за гордое безрассудство, хоть и злюсь на него за то, что он безрассудный гордец.
– Он вынесет приговор, независимо от того, заплатит она ему или нет, – говорю я. – Он Талбот, его не купишь. Он рассмотрит свидетельства, взвесит обвинение и придет к справедливому решению; сколько бы ему ни заплатили, чего бы это ни стоило.
Я слышу в своем голосе гордость.
– Такой он человек. Я думала, вы его уже узнали. Его нельзя подкупить, и купить его нельзя. Он человек непростой, даже не очень здравомыслящий. Он не понимает, как устроен мир, и он не слишком умен. Его даже можно назвать дураком, уж из-за вас-то он совсем дураком стал; но он всегда, всегда остается человеком чести.
1572 год, январь, замок Шеффилд: Мария
В ночь, когда начинается суд, я отсылаю своих дам спать и сижу у огня, погрузившись в мысли – не о герцоге Норфолке, который завтра предстанет ради меня перед судом, но о Ботвелле, который никогда бы не пошел под арест, никогда бы не позволил своим слугам признаться, никогда бы не написал о государственной тайне кодом, который можно взломать, никогда бы не позволил найти этот код. Который – видит бог, прежде всего – никогда бы не доверился перебежчику вроде Ридольфи. Который – да простит меня Господь – никогда бы не поддался моим заверениям, что Ридольфи тот, кто нам нужен. Ботвелл бы сразу понял, что мой посол Джон Лесли сломается на допросе, понял бы, что Ридольфи станет трепать языком. Ботвелл бы догадался, что заговор провалится, и никогда бы к нему не примкнул. Ботвелл – я смеюсь при мысли об этом – никогда бы не послал выкуп королевы в мешке без метки, с обойщиком из Шрусбери, положившись на удачу. Ботвелл был вором, похитителем, насильником, убийцей, злым, отвратительным человеком, но жертвой он не был. Никто ни разу долго не удерживал Ботвелла, не надувал его, не обманывал, никто не заставил его пойти против его собственных интересов. То есть до тех пор, пока он не встретил меня. Когда он сражался за себя самого, он был непобедим.
Я вспоминаю свой дворец Холируд, когда мы с Дарнли только что поженились. Через несколько недель я обнаружила, что прекрасный юноша, в которого я влюбилась, был грязным мальчишкой, вся прелесть которого таилась лишь в обличье. Как только мы поженились, он дал мне увидеть то, о чем знали все кругом: что он был пьяницей и содомитом, которого жгло властолюбие, и хотел отстранить меня от власти и захватить ее в качестве короля-консорта.
Я приписывала свое отвращение к нему тому, что открыла, что за человек он оказался; но правда была хуже – много хуже. Я помню, как Ботвелл появился при дворе в Холируде, как убогие дамы и неприглядные мужчины моего шотландского двора расступились, чтобы дать ему дорогу, как всегда расступались все перед Ботвеллом, который шел вперед – без улыбки, могучий, возвышаясь плечами и головой над всеми вокруг. Кто-то зашипел от отвращения, кто-то вышел, хлопнув дверью, а трое мужчин отступили, хватаясь за пояса, где должны были висеть их мечи, и я, вместо того чтобы разгневаться на неуважение, просто затаила дыхание от запаха мужчины, который, по крайней мере, был мужчиной, но не наполовину крестьянином, как эти шотландские лорды, и не девочкой наполовину, как мой легковесный муж; но мужчиной, который мог смотреть королю в лицо, мужчиной, как мой свекор, король Франции, который знал, что он в комнате – величайший, кто бы еще рядом с ним ни был.
Я увидела его и захотела. Вот так просто и грешно. Я увидела его и поняла, что он может удержать для меня этот трон, разбить льстивых предателей, противостоять Джону Ноксу и тем, кто ненавидит меня, собрать воинственных лордов воедино, приказать, чтобы Франция выплачивала мое содержание, защитить меня от Англии и сделать меня здешней королевой. Никто больше не мог этого сделать. Больше они никого не боялись. И потому я никого, кроме него, не хотела. Он единственный мог меня уберечь, спасти меня от этих варваров. Он сам дикарь, он может ими править. Я смотрела на него и знала, что он тот, кто проведет меня к моей судьбе. С ним я буду повелевать Шотландией, с ним могу вторгнуться в Англию.
Понимает ли он это в ту минуту, когда видит меня, сдержанную и прекрасную, на троне? Я не так глупа, чтобы мое желание отразилось на лице. Я спокойно смотрю на него, киваю и замечаю, что моя мать верила ему больше, чем прочим лордам, и он честно служил ей. Он знает, что, пока я так взвешенно говорю, сердце мое колотится под платьем, а тело в тревоге покрывается испариной?
Я не знаю, не узнала и потом, и теперь не знаю. Он мне так и не сказал, даже когда мы стали любовниками и шептались по ночам, он не говорит, а когда я спрашиваю, лениво смеется и отвечает:
– Между мужчиной и девицей…
– Да какая из меня девица, – говорю я.
– Куда хуже, – отзывается он. – Мужняя жена, многомужняя жена и королева.
– Так ты знал, что я тебя хочу?
– Милая, я знал, что ты женщина, а значит, точно кого-нибудь захочешь.
– Но ты знал, что тебя?
– А кто еще там был?
– Не скажешь?
– Ты сидела, вжавшись в трон, отчаянно хотела помощи. Кто-то должен был тебя похитить и силой женить на себе. Ты походила на птичку, которая ждет сети. И вот он я, жаждущий богатства и положения, и возможности свести кое-какие старые счеты, и править Шотландией. Скажешь, мы не были созданы друг для друга?
– Ты меня не любишь? Ты меня никогда не любил?
Он обнимает меня, притягивает к себе, и его губы накрывают мои.
– Вовсе нет. Вовсе нет, французская ты шлюха, лиса ненаглядная моя, только моя.
– Нет, – произношу я, когда он наваливается на меня.
Я всегда ему это говорю. Это слово у меня означает желание, у нас. Это слово означает «да – нет».
16 января 1572 года, Вестминстер-Холл, Лондон: Джордж
Лондон словно в трауре, я ни разу не видел его таким с тех пор, как юную Елизавету увезли из Тауэра под надзор в деревню, и мы так боялись, что ей не вернуться домой. Теперь ее кузен проделывает другое пугающее путешествие, из Тауэра в Звездную палату в Вестминстере. Но на этот раз распоряжение отдали мы, протестанты, англичане, и направлено оно против другого протестанта и англичанина. Как такое могло случиться?
Утро холодное, еще темно – во имя Господне, отчего люди еще не в постелях? Или не идут по своим делам? Зачем они здесь, стоят вдоль улиц в жалком молчании, заполняют дороги, словно дурное предзнаменование? Сесил приказал королевской страже и людям мэра поддерживать порядок, и из-за их широких плеч выглядывают бледные лица простых мужчин и женщин, надеющихся, что мимо проведут кузена королевы, что они успеют выкрикнуть молитву, желая ему спастись.
Им даже этого сделать не удается. Разумеется, Сесил никому не верит, даже печальной и доброй английской толпе. Он приказал стражам привезти Норфолка в Вестминстер на королевском корабле по реке. Весла рассекают воду под бой барабана, флага на мачте нет. Норфолк едет без знамени, без герольда, без доброго имени: он сам себе чужой.
Для него сейчас, должно быть, наступил чернейший час, в мире нет человека более одинокого, чем он. Его детям запрещено с ним видеться, Сесил не позволяет его навещать. Он даже не позволил поверенному с ним поговорить. Норфолк так одинок, словно он уже на плахе. И даже хуже, потому что рядом с ним нет священника.
Нет среди нас, среди двадцати шести пэров, которых призвали его судить, ни единого, кто не представлял бы себя на его месте. Столь многие из нас потеряли друзей или родственников на плахе в последние годы. Я думаю об Уэстморленде и Нотумберленде – оба они для меня потеряны, оба оторваны от меня и от Англии, жена одного в изгнании, она вдова изменника, жена другого скрывается в своих землях и клянется, что ничего ни о чем не хочет знать. Как могло такое случиться в Англии, в моей Англии? Как могли мы так быстро свалиться в подозрительность и страх? Видит Бог, мы стали больше бояться и предавать друг друга сейчас, когда Филипп Испанский угрожает нашим берегам, чем когда он был женат на нашей прежней королеве и сидел на нашем троне. Когда у нас был консорт-испанец, когда он нами правил, мы боялись меньше, чем сейчас. Сейчас мы страшимся его и его веры. Как такое возможно? Тот, кто не знает, кто его друзья, не знает, каков мир, тот, кто не уверен ни в слугах, ни в союзниках, совершенно одинок.