Другая материя — страница 13 из 19

Щель

В нью-йоркском метро у меня впервые случился секс с машиной. Турникет там содержит длинную щель в автомате, по которой надо провести карточкой. И вот я провела один раз, и он мне написал «проведи ещё», я провела другой раз – и он снова написал «проведи ещё», я провела третий раз, и на этот раз он написал «слишком медленно, проведи ещё», я провела четвёртый раз, и он мне написал «слишком быстро, проведи ещё». А потом я поняла, что ему это просто нравится.

Волк / бог

Как-то раз я объясняла одной поэтессе в приватной беседе, прогуливаясь по городу, почему мало общаюсь с литераторами, и сказала: «У меня ликантропия, считаю себя волком, и поэтому ни с кем не общаюсь». Но поэтесса услышала вместо «волком» – «богом» и подумала, что я говорю следующее: «Я считаю себя богом, и поэтому ни с кем не общаюсь». Самое странное – поэтесса ничуть не удивилась.

Ехать куда глаза глядят

Когда у меня случаются обострения моего заболевания, я борюсь с тревогой и навязчивыми мыслями тем, что сажусь в автобус, троллейбус или трамвай, еду по городу и смотрю в окно. Мне нравится смотреть на асфальто- укладчики, ковши, рыжие каски рабочих. Я вижу полёт чайки над голыми вилками антенн в бесцветном небе. Цветные рекламные щиты на обшарпанных фасадах зданий на Лиговском кажутся мне какими-то почти кощунственными цветами капитала среди окружающей нищеты. Мне нравится смотреть, как по железной дороге возят в цистернах бензин и мазут. Я читаю вывески: «Галантерея», «Продукты», «Бельё»… Автобус проезжает мимо каких-то бесконечных бетонных стен, за которыми скрываются флигеля и металл ангаров. На стенах – граффити, трава у дорожной насыпи припорошена снегом. Одни за другими идут шиномонтажи, мойки, автозаправки. Я люблю, когда в домах зажигается вечерний свет. Люблю ветер и пустоту на автобусной остановке. Или сельский серый пейзаж за окном вагона, если сесть на электричку и поехать в никуда. В рассеянной сырости дождя старушка в коричневом пальто, сошедшая с электрички, тащит свою тележку с платформы вниз, в слякотное ноябрьское месиво. Я вижу стылые ветви деревьев, безликое небо, каменные пятиэтажки на площади рядом с платформой, ободранную вывеску магазина. И эта бедность и простота земли за окном, усеянной листвой цвета картофельных очистков, забирает мою боль и тревогу.

Чмо ебаное

Как-то раз, на первом курсе университета, я ехала на учёбу в автобусе, и со мной заговорил какой-то мутного вида парень: «Девушка, а куда вы едете?» – «В университет», – ответила я. «А чем вы там занимаетесь?» – не отставал парень. А я как раз должна была делать доклад на семинаре по средневековой философии – про какого-то схоласта, как водится, последователя Аристотеля, и готовилась представить его сложную схоластическую систему, даже схему какую-то нарисовала. Ну, я тогда про это парню вкратце и рассказала. «А я – чмо ебаное!» – вдруг на весь автобус крикнул парень и убежал прочь.

Глупости

На детской площадке к Егору подошёл трёхлетний мальчик и начал с ним играть. Мальчик был нежный и добрый, он даже обнял и поцеловал Егора. Они вместе ходили по подвесному мостику для малышей, забирались на горки, и на вершине одной из них мальчик сказал Егору и мне (я стояла рядом): «А моя мама такие глупости сказала! Что мальчика в детском саду убили! Глупости мама говорит!» Папа мальчика смущённо заулыбался. Действительно, на днях прогремела новость – маленького мальчика убили в детском саду. Убийца вошёл в детский сад во время тихого часа и перерезал ему горло. «Какие глупости мама сказала! Что мальчика убили, кровь из головы потекла», – не унимался малыш. Видно было, что он испуган и запомнил то, что сказала мама, но поверить в это не мог. Это было похоже на то, как если бы первым людям в Эдеме сказали: мальчика убили. Они бы не могли в это поверить, не могли бы это понять и тоже сказали бы: какие глупости ты говоришь. Страшное содрогание мира, когда Каин убил Авеля. Страшное равнодушие мира. Реки продолжили течь, яблоки созревать, а птицы петь. Когда убили Христа, мир содрогнулся, было землетрясение: «земля потряслась, и камни расселись», и небо потемнело, и завеса в храме разодралась надвое. Страшное содрогание мира каждый день, когда происходят убийства. И страшное равнодушие. Люди едят, спят, ходят на работу. Растёт трава, выпадает снег, электричество течёт в проводах. Человека можно убить. Ребёнка могут убить. То, что это реально, что это не глупости, – в этом вся глубина падения мира. Только дети в своём райском состоянии не могут в такое поверить. Так не бывает, потому что так не должно быть, – это слишком страшно, слишком плохо. Часть моего сердца – в раю, с детьми. Она не может поверить, что такое бывает. Для неё всё бессмертно, всё вечно, всё спасено. Другая (бо́льшая) часть – в аду вечной тревоги, в последней бездне ужаса и сострадания, в нехорошем месте, где слишком страшно, слишком плохо. Сказано, что, живя на земле, мы должны держать ум во аде и не отчаиваться. Ходят маршрутки, бегают коты, дети играют на площадке. Глупости, мама, какие глупости. Что ты такое сказала, глупости, глупости, глупости, мама, не говори так, я не понимаю, мне страшно, так не бывает, глупости, мама, молчи, не надо!

Чесотка

Два раза в жизни я болела чесоткой.


Первый раз – в шестнадцать лет, заразилась от моего парня, а он заразился от друга, который вернулся из армии и ночевал с ним на одном матрасе. Собственно, там вся компания заразилась. Я заметила, что стала чесаться, но не понимала, в чём дело. Мой парень назначил мне свидание, принёс мазь бензилбензоат и сказал: «Прости, я заразил тебя чесоткой». – «Ничего страшного, – сказала я, – хорошо, когда у людей есть что-то общее». Эта моя фраза очень ему понравилась, и он её запомнил как самое светлое и лучшее, что между нами было. Дальше я долго мазалась бензилбензоатом. Чесотка то как будто начинала сходить на нет, то разгоралась снова, как костёр в дождливую погоду. Все эти полгода я ходила в школу, общалась с родственниками и носила мамину одежду. Никто не заразился.


Второй раз чесотка объявилась, когда мне было около тридцати. Дедушка тяжело болел и проходил химиотерапию в больнице. К ним в палату положили какого-то человека, выглядящего как бомж, но дедушка всё равно пожал ему руку. После этого у него началась чесотка, потом у бабушки, потом у меня, у мамы, у моего мужа. Праздновали дедушкино восьмидесятипятилетие – его последний день рождения, и всем это было понятно, что последний. Дедушка очень ждал этого дня, очень хотел дожить до дня рождения и в последний раз собрать всех близких за одним столом. Мы сидели в кафе «Вместе» – внизу дедушкиного дома. Дедушка, еле живой, – во главе стола. Приехала его сестра тётя Лида, двоюродный брат дядя Толя с женой, пара старых друзей. Стоит ли говорить, что у всех потом началась чесотка и пошла распространяться дальше. К нам приезжали гости, потом они ходили в другие гости, и эти другие гости скоро начинали жаловаться на какую-то странную аллергию… В общем, очаг чесотки расширялся стремительно, захватывая Петербург, Москву, Новгород и даже другие страны. Мы прыскались «Спрегалем», обрабатывали поверхности в квартире какой-то другой хренью, стирали бельё при высокой температуре, мазались бензилбензоатом и серной мазью, но появлялись всё новые и новые высыпания. В итоге мы пошли к дерматологу, и дерматолог сказал, что это уже не чесотка, а просто аллергическая реакция на все эти бесконечные мази, которая выглядит так же, как чесотка, и тоже чешется.


Вроде все вылечились, кроме дедушки и бабушки. Они так и умерли, до конца не победив чесотку. Дедушка уже почти не мог ходить перед смертью, бабушка долго была лежачая – технически сложно было их мазать и смывать мазь, но хотя это всё и делалось, какие-то проявления чесотки оставались. Из-за этого мама с дядей избегали их трогать и прикасались к ним в перчатках. А я невероятно разозлилась на мироздание, что оно допустило такую несправедливость и насмешку – отравить бабушке с дедушкой последние месяцы жизни не чем-нибудь, а чесоткой. Я помню, как у меня промелькнула эта подлая предательская мысль, когда я в последний раз в жизни обнимала дедушку, – что у него чесотка, а я же вроде только вылечилась, – но я моментально отмахнулась от неё и обняла его. Я тогда провела у них с бабушкой двое суток, ухаживала за ними, пока дядя был на даче, и, когда собралась уходить вечером, после возвращения дяди, дедушка сказал мне: «Спасибо!» – и раскрыл руки для объятий. Я обняла его, последний раз прижалась щекой к его колючей щеке, почувствовала запах его кожи, его фланелевой рубашки. Утром его не стало. Я рада, что мы так хорошо попрощались с ним, что он сказал мне «спасибо», – это ведь лучшее, что можно сказать при расставании, – рада, что мы обнялись.


А чесотка… Потом её несколько месяцев не было, и снова рецидив – видимо, снова от бабушки передалась, ну а потом она ушла окончательно. Мне так вообще показалось, что этим клещам в конце концов я просто надоела, и они мне тоже, нам просто стало нечего делать вместе, и они ушли. В общем – подумаешь, чесотка!

Коля

Сквозь всё – и жизнь, и смерть, – тянется немая нить, опоясывая белый свет. В ее начале – начало всех начал. В ее конце – выход из пещеры Минотавра. Не за горами и гробами. Где-то тут – в твоей руке. Иначе бы никто на свет не вышел. Иначе бы и света никакого не было! – Где-то тут – в теплоте твоей руки, брат мой Николай Грякалов.

Н. Б. Иванов

Я очень любила философа Колю Грякалова. Знаю, что и он меня тоже. Он был вначале моим преподавателем, потом – другом. Он был лучшим из лучших, и у него было необыкновенно чистое сердце. Он был настолько подлинным, настоящим во всём, предельным, что выдерживать это было трудно, трудно было даже рядом находиться – слишком светло, и больно, и некуда отступать. Он был крутой,