Другая материя — страница 19 из 19

Несправедливость. Суп

В детстве я обладала обострённым чувством справедливости. Особенно тяжело я переживала несправедливость, которую видела со стороны взрослых. Другие дети для меня были по определению несправедливы, а взрослые, как мне казалось, должны были быть справедливыми, и это было ужасно, когда они совершали какую-то явную несправедливость. Акты несправедливости вызывали во мне очень сильное душераздирающее чувство, оно поднималось волной по телу и имело в себе что-то от гнева, что-то от ужаса, что-то от отчаянного желания сделать для других несправедливость ситуации столь же ясно видимой и неприемлемой, как для меня, желание, чтобы творцы несправедливости поняли, какое космическое преступление они совершают, поняли, что они делают то, чего не должно быть на свете. Меня душили слёзы и осознание собственного бессилия. И конечно же, я испытывала желание как можно скорее несправедливость прекратить и восстановить справедливость. К сожалению, бабушка моя, на мой взгляд, часто бывала несправедлива и не видела своей несправедливости. Но и другие взрослые, кроме дедушки, бывали несправедливы, просто я реже с ними соприкасалась. Дедушка был справедлив почти всегда.


Я помню одну показательную историю про несправедливость, случившуюся со мной в школе, в шестом классе. Шёл урок английского языка, наша учительница надолго куда-то вышла, и, оставшись одни, ребята расшумелись. Я как раз сидела тихо, занималась своими делами. Ребята шумели так громко, что в наш класс заглянула чужая учительница английского из соседнего кабинета и попросила не шуметь. После этого одна озорная девчонка специально стала шуметь ещё громче, а потом подбежала и начала специально стучать в стену соседнего кабинета, откуда приходила эта учительница. Тогда эта чужая учительница, вся в ярости, снова заглянула в наш кабинет. В этот момент все шалившие притихли и приняли вид зайчиков. А я как назло подняла голову и посмотрела на эту учительницу с рассеянной улыбкой, и как назло мы встретились с ней взглядами, и она решила, что это была я, что это я стучала в стену, шумела и срывала её урок, раз я смотрю на неё и улыбаюсь. Она подскочила ко мне и впаяла мне двойку по поведению в дневник. Все оторопели, потому что, во-первых, я не была виновата и сидела совершенно тихо, а во-вторых, по английскому я была лучшей ученицей в нашей группе и получала всегда исключительно пятёрки. Учительница вышла, совершив свой акт мести, я молча спокойно сидела, как и прежде, показывая всем видом полное равнодушие к произошедшему, хотя, конечно, мне было очень неприятно – не из-за двойки, а именно из-за её несправедливости, незаслуженности. Девочка, которая стучала в стену и вместо которой я получила эту двойку, ничего в тот момент не сказала. Остальные ребята тоже, только один мальчик как-то неуверенно и негромко произнёс: «А за что Горбуновой двойку-то?» Продолжать свою мысль он не стал. Та девочка, что стучала в стену, была популярной в классе, её любили, а я не была популярной, меня любили только несколько подруг. Тем не менее на глазах у всех совершилась несправедливость, я невинно пострадала, и никто ничего не сказал и не сделал. Все съели эту ситуацию, как будто так и надо. Уже потом, на перемене, ко мне, если я правильно помню, всё-таки подошла эта девочка, из-за которой всё случилось, и сказала с неловкой и отчего-то, как мне показалось, высокомерной, чем-то невольно унижающей меня улыбкой: «Жаль, что тебе поставили двойку. Лучше бы мне поставили». Впрочем, я уже не очень хорошо помню, было это или нет.


Любое сообщество для меня – место несправедливости. Место, где есть «популярные» и «непопулярные», место, где будут молчать тогда, когда нужно сказать и защитить, место, где несправедливость неизбежно будет совершаться и это будут съедать. Таково и сообщество литераторов. За семнадцать лет контактов с литературной средой я видела – и в свой адрес – много жестокой несправедливости. И я давным-давно решила душой не принадлежать ни одному человеческому сообществу, а к социальной стороне творческой реализации относиться как к супу. То есть эта социальная сторона творческой жизни в моём случае похожа на медленно и лениво варящийся суп. Я о нём почти не думаю и занимаюсь своими делами, только иногда подхожу, смотрю, как он там, помешаю да и уйду обратно. Вот он и варится по большей части сам по себе, как-то глупо так уж сильно душу вкладывать в суп: посолил, помешал – вот и все дела; а главное, когда он сварится, не забыть вытащить топор, суп-то мой из топора, вот и весь секрет, а вы что думали.

Дедушкин будильник

Часы – это всегда страшно. А самые страшные часы – это старый дедушкин будильник на даче. Боже мой, как он тикал! Всё моё детство он тикал каждую ночь в комнате, где мы с дедушкой летом спали. Он тикал невероятно громко и звучно: тик-так, тик-так – отбивая дробь. Я засыпала под него и просыпалась под него. Когда я порой просыпалась в середине ночи и слышала, как это тиканье взрезает ночную тишину, я думала о смерти и времени и что-то про них понимала. Я размышляла, что значит это тиканье и почему мне так грустно от него, как будто это звук дождя за окном, а секунды, которые часы отмеряют, – это капли дождя времени. Время отмерялось, делалось исчисляемым, дискретным в этих звуках, и это было страшно. Тиканье будильника говорило о конечности, о смерти, о том, что время кончится, как будто будильник спросили: «Сколько нам жить осталось?» – и он начал отсчитывать: тик-так, тик-так. И мне было грустно это слушать, потому что он отсчитывал время до моей смерти. Потом я стала просить дедушку выносить часы на ночь из комнаты, пусть тикают на кухне, говорила, что мне это громкое тиканье мешает спать. Дедушка послушался, и будильник переместился на кухню. Потом я повзрослела и стала ночевать одна в сарае. Будильник ещё долго тикал, но уже без меня. А сейчас дедушки нет и никто, наверное, не заводит будильник. Так он и стоит замолкший на дачной кухне. Но я знаю – сто́ит его завести, этот ржавый неказистый советский будильник, – и он, старый солдат, заведёт знакомую песню: тик-так, тик-так, и, если вслушаться в эту назойливую песню ночью, в космической тишине детства, то узнаешь о времени всю правду и начнёшь замечать его ход, а это самое страшное – замечать ход времени. Его-то часы и делают явным, и его-то мы и должны не замечать, чтобы быть счастливыми.

Индеец

Я всегда чувствовала близость к индейцам, особенно в детстве. У меня были длинные тёмные волосы, в которые я вставляла вороньи перья. Соседские девочки раскрашивали мне лицо черникой, чтобы было, как у индейца, и бабушка ахала, увидев этот боевой раскрас, и очень ругалась на меня. Она считала, что старшие девочки издевались надо мной и поэтому раскрасили. Но я и сама хотела быть индейцем. Я любила танцевать вокруг костра дикие первобытные танцы. А когда мне было двенадцать лет, мамин жених-американец привёз мне из Америки коричневую куртку с лапшой, которую он купил у настоящего индейца. Она даже пахла индейцем! Я проходила в ней всю юность. «У души не будет радуги, если в глазах не было слёз» – это высказывание в интернете приписывают индейской мудрости. Как бы там ни было, но в радугу души я тоже верю. И пусть слёзы в моих глазах будут тому подтверждением. Я заслужила удивительную, огромную и вечную Радугу. Я верю в это. Ведь я почти индеец.

Сказки смерти

Смерть рассказывает нам сказки. Мир полон сказок смерти. Всё так называемое символическое – это сказки смерти: смыслы, книги и всё такое. Даже самое лучшее, что есть на свете – дети, – это тоже в некотором смысле сказки смерти. Смерть – лучшая сказочница, уж чего она ни напридумывала: религии, идеологии, искусства… Некоторые думают: зачем она рассказывает эти сказки – чтобы обмануть нас, чтобы мы не замечали её работу, которую она ведёт повсюду в мире, и того, что она делает с нами? Я думаю, дело не в этом. Она не враг наш, она друг и рассказывает эти сказки из милосердия, чтобы нам было не страшно умирать. Чтобы мы проживали свои жизни, думая о смысле, бессмертии, детях, а не глядели, парализованные ужасом, в её глаза. Смерть – лучшая сказочница в чёрном платье на голых костях, простая, нищая, жалкая, а сказки её – сложные и богатые, и всякого в них накручено – не ради обмана, а из какого-то смертного сострадания.

Реальность – это солнце

Мгновения острого переживания чувства реальности у меня часто происходили на фоне яркого солнечного света. Мне было пятнадцать, я шла собирать документы в ПТУ, был июнь, светило солнце, я посмотрела на чёрные туфли-лодочки на своих ногах, и вдруг меня пронзило острое чувство реальности всего и себя самой. Или я была маленькой и шла с бабушкой и гусеницей в стеклянной банке – она была моим питомцем – по дачной дороге, затем по мосткам через болото. И было очень много солнца и запахов земли, мха, болота и нагретых на солнце растений. И было это чувство реального, притом такое сильное, что я до сих пор вспоминаю ту прогулку как одно из самых ярких мгновений моей жизни.

Родина сердца

В осознанном сне я была на даче, у дома Кораблёвых. Вокруг было лето, всё зелёное. Но свет был какой-то странный, белый, не похожий на наше солнце. Этот белый свет был тысячекратно прекраснее нашего солнца, и от него разрывалось сердце. Я думаю, это был свет души. Свет другой материи.


Там, где всё сделано из другой материи, всё пронизано этим белым светом. На даче из того сна всё было из другой материи, не только свет: каждый листик, каждая иголочка, любимые, совершенные, сокровенные. И смотреть на них было и радостно, и грустно в какой-то бесконечности утраченной и на миг вновь обретённой родины. А когда Егор родился – на его лице всё время был отблеск этого белого света, совершенно не физического, другого.


…Я сижу на даче у окна за письменным столом, пишу стихотворение, потом выхожу в сад, и в саду на всё пролит этот белый свет, и он же лежит на моих оставшихся на столе черновиках, и между мной, моими стихами и сиренью в саду нет принципиальной разницы – мы все из одной материи, и я там, где должна быть.