Он поделился этими мыслями с О’Каймором, и тот, наполнив чашу Дженнака вином, согласно кивнул.
— Земля, да… Хорошо на твердой земле! Она как огромный корабль, застывший в океане. Вместо мачт пальмы, вместо палубы трава, и просторный дом вместо трюма. Свежая вода и свежее мясо, сладкие плоды, постель на мягком ковре, а в ней — женщина… каждую ночь — женщина… Неплохо, клянусь клювом Паннар-Са!
— Почему же ты уходишь в море? — спросил Дженнак.
Кейтабец ухмыльнулся, округлив рот, и над головой его всплыло сизое кольцо; потом губы его вытянулись трубочкой, и кольцо пронзила быстро расплывающаяся стрела. Ароматный дымок защекотал ноздри Дженнака.
— Потому, что сердце мое жаждет странствий, — медленно произнес тидам. — Я как пальма под волной, — он коснулся своего перламутрового медальона. — Корни мои в земле, а листья ловят соленые брызги, и овевает их морской ветер. Впрочем, все мы такие, милостивый господин! Глупцы, которым не сидится на твердой земле… Но боги любят глупцов.
— Почему?
— Разве в ином случае их было бы так много? — О’Каймор снова усмехнулся и посмотрел вниз, где в пространство между мачтами сгрудилось не меньше сотни человек. Потом, тщательно загасив скрутку, он бросил почерневший огрызок на поднос и с подозрением уставился на него — не задымится ли. За протекшие дни Дженнак уже усвоил, что в море ничего нельзя швырять просто так, кроме пищи, остатков мяса или рыбы, плодов или лепешек; наконец, живых людей на корм акулам. Что касается нечистот и всякого несъедобного мусора, то лучше закапывать их на берегу, но в исключительных случаях, вроде дальнего странствия, можно и опустить за борт, но с соблюдением надлежащих церемоний. Обычно ритуал этот свершался под руководством Челери и Чоч-Сидри: старый седрам просил прощения у Морского Старца, а одиссарский жрец — у Сеннама и Тайонела.
Сейчас Дженнак отыскал его взглядом. Покончив с трапезой, молодой жрец устроился в своем излюбленном месте, наверху стрелковой башенки; сидел там с деревянной подставкой на коленях, пером, горшочком краски и листами непромокаемой бумаги, вроде той, что шла на изготовление кейтабских денег. Цина Очу, второй жрец экспедиции, плывший на «Сириме», отлично пел, зато Сидри лучше писал, и составление отчета о новых землях было поручено ему. Но никаких земель пока на горизонте не виднелось, и потому Чоч-Сидри, подружившись с Хомдой и купив его расположение вином и табаком, расспрашивал северяна о Крае Тотемов, Стране Озер да Мглистых Лесах. Так они и сидели днями на стрелковом помосте или у мачты, один с кувшином, другой с пером; один пил да говорил, другой слушал и писал. Правда, не обо всем рассказанном — иные истории Хомды были слишком кровавыми, а Чоч-Сидри не интересовался тем, где, когда и сколько северянин снял тайонельских голов. О’Каймор откашлялся и произнес:
— Стоит ли удивляться, мой господин, что боги так снисходительны к глупцам? Ведь их хватает и в море, и на суше. Слышал я… — Он смолк, отвернувшись и глядя на покрытые испариной спины рулевых, замерших у правила.
— Что же ты слышал? — спросил Дженнак, ожидая какой-нибудь занимательной истории. Однако кейтабец вдруг произнес изречение из Книги Повседневного:
— Сказано, что умный сражается за власть, земли и богатства, а глупый — за идеи. За что же бьются светлорожденные в своих поединках? За что ты убил Эйчида, мой господин? Ведь он не собирался отнимать у тебя власть над Южным Уделом, а ты, победив, не взял бы под свою руку Тайонел.
Брови Дженнака удивленно полезли вверх.
— Ты знаешь о моем поединке с Эйчидом? Откуда, тидам?
— Паннар-Са шепнул… Так почему же вы бились?
— Не ради богатства, власти или земель, — подумав, ответил Дженнак. — Это испытание, понимаешь? Сильный выживает, слабый отправляется в Чак Мооль. И потом есть кое-что еще: властитель не должен бояться крови, ни своей, ни чужой. Иначе он уронит свою сетанну.
— Разве Эйчид был слаб? — спросил О’Каймор.
— Нет. Но я оказался сильней. И теперь клинки Эйчида у меня, а сам он, как положено тайонельцу, уплыл в Великую Пустоту в своем погребальном челне.
— Ну, насчет его челна я бы поспорил… — с загадочной улыбкой произнес кейтабец. — Да, поспорил бы… — Растянув рот до ушей, он уставился на поднос с обгоревшим табаком, потом спросил: — Кажется, ты помянул сетанну, милостивый господин? Ее блюдут и в Кейтабе — во всяком случае, те из знатных, кто имеет о ней понятие. А что такое сетанна для тебя? И для других светлорожденных?
— Сетанна… Что такое сетанна? — думал Дженнак. И что знают о ней в Кейтабе? Как рассказать о сетанне? Как объяснить слепому, что такое блеск лунных лучей на поверхности вод? Как поведать лишенному слуха о шелесте трав, о громе и птичьих криках? Тот, кто в зрелых годах расспрашивает о сетанне, наверняка не обладает ею. Да и какая сетанна у кейтабца, морского разбойника, будь он хоть потомком самого Ю’Ситты!
— Сетанна — честь и доблесть, мудрость и благородство, — сказал Дженнак. — Потерявший сетанну теряет свое лицо и право на уважение и власть. Так принято не в одном лишь в Одиссаре, тидам, и не только среди светлорожденных; во всех Великих Очагах и знатные люди, и простые идут путем сетанны — даже в Кейтабе, как ты утверждаешь. И тот, кто не сворачивает с нее, отправится после смерти в Чак Мооль по мосту из радуги.
— О Чак Мооль и мостах из радуги мы поговорим в другой раз. Что до меня, то я бы хотел уплыть в Великую Пустоту на своем драммаре, светлорожденный. Корабль куда надежней радужных мостов! — О’Каймор задумчиво поскреб грудь под перламутровым медальоном. — Выходит, сетанна все-таки идея? Символ чести и отваги? Мудрости и благородства?
— Выходит, так, — согласился Дженнак.
— И многие твои братья расстались из-за нее с жизнью?
— Пятеро. Но трое победили!
В голосе Дженнака прозвучала гордость. Четверо выживших и пять погибших — это был неплохой счет для любого из Великих Уделов Эйпонны. Это значило, что Очаг Одисса не оскудел доблестями, и кровь его не обратилась в прокисшее пиво.
О’Каймор хитро усмехнулся:
— Значит, три твоих брата победили и выжили? И что же, все они мудры и благородны, отважны и честны? Я видел двух — почтенного Джакарру, тидама странников и купцов, и второго, огромного, как откормленный тапир. Прости, мой господин, этот твой брат, возможно, мудр, но у него глаза убийцы. Не думаю, что я ошибся; сам я убил многих и знаю в этом деле толк.
— Не одни соколы да кецали парят в небесах, — сказал Дженнак. — Попадаются и грифы, что едят падаль.
Внизу, на балконе Чоллы, мелодично ударил серебряный гонг. Звон сей являлся приглашением, и касалось оно лишь Дженнака. Кто еще на всех пяти кораблях, где сгрудилось почти семь сотен народу, был достоин чаши с напитком из рук Дочери Солнца? Кто мог претендовать на такую честь? Разумеется, никто, кроме Сына Одисса. К счастью, делить приходилось лишь утреннюю еду, а в полдень и вечером Дженнак садился на циновку трапез либо с Грхабом, Чоч-Сидри и санратом Саоном, либо с О’Каймором и его ближними людьми. Сейчас он развел руками и опустил голову, приняв на мгновение позу покорности, встал и, под насмешливым взглядом тидама, соскользнул по канату вниз.
Чолла…
Волосы, как крыло ворона, черные веера ресниц на золотисто-бледных щеках, пухлые алые губы, слабый запах цветущего жасмина…
Как всегда, она казалась ослепительной. Высокая и гибкая, с тонким станом и пышной грудью, она была как драгоценный камень, хранимый с заботой и гордостью в ларце из розового дерева. Ларец ее тоже выглядел прекрасным: на полу — белоснежный ковер из шерсти ламы, у стен — резные сундуки для припасов и одежд, в углах — жаровни и подставки для свеч в форме дважды изогнувшихся бронзовых змей, посередине — круглый стол из десяти древесных пород. На темной поверхности искусно выложены созвездия и мчащийся среди них священный Ветер — тот, что принес в Юкату великих богов.
И сама Чолла напоминала о них, ибо в девушке этой сочетались все божественные оттенки и краски. Пурпурные губы — цвет Одисса; золотистая кожа — цвет Арсолана; черные волосы, ресницы и брови — цвет Коатля; зеленые зрачки — цвет Тайонела… Оставалось добавить к этому белое одеяние и синий пояс, выложенный бирюзой, цвета Мейтассы и Сеннама. Губы у Чоллы были пухлыми и свежими, брови выгибались изящной аркой, зелень глаз соперничала с блеском изумруда, а волосы, густые и тонкие, струились по плечам, словно водопад, рухнувший на землю прямо из бездн Чак Мооль. Подвижные ноздри прямого изящного носика чуть заметно трепетали, взмах пушистых ресниц навевал сладкие мысли, и стоило бросить взгляд на ее стройную шею, длинные ноги и упругую грудь, как мысли эти делались еще слаще.
Увы, большая часть этих сокровищ была прикрыта одеждой — не скудным одиссарским шарфом-шилаком и не короткой кейтабской юбочкой, а ниспадающей с плеч белой тканью, чем-то напоминавшей тунику, края которой опускались до лодыжек. Дженнак полагал, что такое одеяние вполне подходит для горной Инкалы с ее прохладными ветрами, но здесь, в теплых водах, на прогретой солнцем корабельной палубе, оно казалось неуместным. Одеяние, но не сама Чолла! Она была из тех женщин, которые в любой одежде хороши, а без нее — еще лучше.
Впрочем, сказано: мягок ковер из перьев попугая, да пахнет потом плетельщика! Был у Чоллы недостаток, и не один. Провидение, наделив ее многим, столь же многого не дало, как бы решив соблюсти гармонию меж хорошим и дурным, теплым и холодным, гладким и шероховатым. И потому прелесть ее умерялась высокомерием, ум — неженским упрямством, а несомненная отвага — властолюбием и гордыней. Чолла Чантар была красивей Вианны, и в жилах ее струилась светлая кровь богов, но кто назвал бы ее чакчан? Ночным цветком, вечерней усладой? Мягким шелком, расстеленным на ложе любви? Нет, не чакчан, а прекрасная хищная кошка, не цветок, но чаша из твердого камня, не тонкий нежный шелк, но плотная ткань, расшитая золотой нитью… Она была властительницей, дочерью владык, и никогда о том не забывала.