Другая Россия. Исследования по истории русской эмиграции — страница 13 из 113

[42].

В ответном письме Маклаков вступился за своего товарища по партии, а заодно высказался о своем понимании смысла ораторского мастерства: «Вы не в первый раз меня хвалите, как оратора, но я вам скажу совершенно искренно: моя репутация очень преувеличена. А Вы, по-моему, недооцениваете Родичева. Он мог быть и бывал очень слаб. Но зато мог подыматься на такую высоту, которой редко кто достигал. Самые мои сильные впечатления из‐за слов бывали от него. Обращение к полякам на первом адвокатском съезде в Петербурге я не забуду. Ничего подобного я бы сделать не мог. И кроме того, я не люблю выступать для публики. И на суде и в Думе мы говорим для определенных людей, которых стараемся склонить к определенному решению. В этом смысл речи. Публика в этих случаях только мешает, и потому я любил „закрытые двери“, как это ни странно»[43].

Первая же значительная речь Маклакова во 2‐й Думе — о военно-полевых судах — произвела сильное впечатление на людей разных политических лагерей и разных убеждений. По словам Г. В. Адамовича, П. Н. Милюков назвал ее «образцовой»: «Комплимент как будто бы сдержанный, но при его отталкивании от всякой фразеологии многозначительный». Столыпин признался с думской трибуны, что ему трудно возражать Маклакову. Тот же Адамович писал, что Маклаков после этой речи «как Байрон после появления первой песни „Чайльд-Гарольда“, на следующее утро проснулся знаменитостью»[44].

Британский историк Бернард Пэрс, неоднократно бывавший в России, а в 1914–1917 годах прикомандированный сначала к русской армии, а затем к британскому посольству, считал, что природный ораторский дар Маклакова, благодаря, разумеется, постоянной работе над ним его обладателя, «превратился в серьезную политическую силу». Пэрс писал, что Маклаков был самым блестящим из думских ораторов[45]. «Златоустом считался не только нашей фракцией, но и всей Думой, московский адвокат В. А. Маклаков, — вспоминал известный ученый-биолог кадет М. М. Новиков, — На его речи загонять слушателей не требовалось. Фракция часто поручала ему ответственные выступления по общеполитическим вопросам, которые обходились без всяких эксцессов и ораторских подчеркиваний, но были неизменно горячи по темпераменту, глубоки по содержанию и элегантны по форме»[46].

В чем заключался секрет ораторского мастерства и даже обаяния Маклакова? Как ему удавалось достигать столь поразительного воздействия на слушателей, принадлежащих к разным слоям общества, разным по уровню культуры и образования? Успех ему сопутствовал не только в зале суда и в Думе, но также на многочисленных предвыборных собраниях, митингах; его слушали и поддавались его аргументам и «серые» присяжные, и люди, принадлежавшие к интеллектуальной элите России. В период выборов в 1‐ю Думу Маклаков, уже признанный мастер устного слова, был поставлен Московским комитетом партии кадетов во главе специальной «школы» для подготовки ораторов. «„Ораторству“, — вспоминал полвека спустя Маклаков, — конечно, я никого не учил; старание быть „красноречивым“ я всегда считал большим недостатком. Я моим ученикам внушал, что красноречие главный враг для оратора. Этому я научился в той жизненной школе, которую сам проходил, как уголовный защитник в уездах перед серым составом присяжных. С моими учениками мы только совместно обсуждали вопросы, которые нам задавались на митингах, и обдумывали, как лучше на них отвечать»[47].

Участник избирательной кампании в 1‐ю Думу, прекрасный оратор и соавтор Маклакова по специальной брошюре — руководству для кадетских ораторов — А. А. Кизеветтер писал, что речи Маклакова отличались «обаятельной логической ясностью». «Особенностью его ораторского дарования является необыкновенная простота интонаций и манеры речи. Перед тысячной аудиторией он говорит совершенно так, как будто он говорит перед пятью-шестью приятелями в небольшом кабинете. Ни малейшего налета аффектации. Он особенно силен в освещении органической связи юридической стороны освещаемого вопроса с его бытовой жизненной стороной. А как полемист он более всего берет тем, что всегда с благородной предупредительностью отдает должное всем выгодным сторонам в положении своего противника, не умаляя, а великодушно подчеркивая их. Разумеется, это затем только усиливает значение его дальнейших метких нападок на слабые стороны противника»[48].

О том же, только «с другого конца», свидетельствовал Алданов. «Думаю, — писал он, — что В. А. Маклаков никогда о жесте и интонации особенно не заботился или во всяком случае их не изучал». В течение многих лет в Париже, уже в годы эмиграции, Алданов каждый четверг завтракал в обществе Маклакова, А. Ф. Керенского, А. И. Гучкова, М. В. Бернацкого, И. П. Демидова, И. И. Фондаминского, В. М. Зензинова и, при их «наездах» в Париж, И. А. Бунина, П. Б. Струве, В. В. Набокова-Сирина.

«И в столовой, и в гостиной Василий Алексеевич говорил много, чрезвычайно интересно, всегда с большим оживлением. При этом „жесты“ и „интонации“ у него бывали совершенно такие же, как на трибуне Государственной Думы или в петербургском, в московском суде: все было совершенно естественно. Разумеется, в огромном зале Таврического дворца он говорил громче, но он и там никогда не кричал — великая ему за это благодарность. Темперамент и крик — совершенно разные вещи… И еще спасибо Василию Алексеевичу: в его речах почти нет „образов“… Римляне находили, что о малых вещах надо говорить просто и интересно, а о великих просто и благородно. Именно так говорит В. А. Маклаков… Так он и пишет. Жаль, что писал мало»[49].

Последнее утверждение Алданова не очень искренне; Маклаков был к тому времени автором трех книг мемуаров, нескольких брошюр, десятков объемистых статей. Для человека, не считавшего себя профессиональным литератором, — немало. Сожаление Алданова носит несколько провокационный характер; тот, кому выпало удовольствие читать многолетнюю переписку Маклакова и Алданова, известно, что писатель уговаривал своего друга писать воспоминания и далее. И не без его настойчивых уговоров появилась еще одна и, несомненно, самая «личная» книга Маклакова — «Из воспоминаний», вышедшая в 1954 году в Нью-Йорке.

Приведу еще одно свидетельство современника о Маклакове-ораторе, принадлежащее его ученику, правда «забравшему» политически значительно правее учителя, Е. А. Ефимовскому:

«Речи Маклакова войдут в историю русской культуры в области русского ораторского искусства. У нас как-то установился предрассудок: если ты взошел на кафедру, то ты уже „оратор“; по римским традициям, „рождаются“ поэты, ораторы — „делаются“.

На самом деле это вовсе не так: кафедры заполнены „ремесленниками“; они достигают высокой степени совершенства и блещут своими ораторскими успехами. Но это только до тех пор, пока не появится подлинный маг и чародей слова: перед ним они исчезают „яко дым от огня“. Этим магом и был В. А. Маклаков…

В речах Маклакова вы не встретите ни ложного пафоса, ни художественных сравнений; он поражал другим: красотой построения в развитии основной идеи и железной логикой их содержания. Неподражаем был и метод общения с аудиторией. У Маклакова совершенно отсутствовал тот часто встречающийся „снобизм“, когда оратор как бы измеряет расстояние между аудиторией и ораторской кафедрой; он в каждом видел „джентльмена“, с коим можно говорить и должно договориться.

Была еще одна черта в его речах: он никогда не подделывался под аудиторию; он ее морально поднимал до себя. Если это был метод, то я склонен считать его гениальным. Когда В. А. Маклакова самого захватывало содержание его речи, то его ораторское волнение казалось „огнем священного горения“»[50].

Речи Маклакова не были импровизацией, а являлись, «подобно арии певца или танцу балерины», результатом тщательной подготовки. Автор приведенного сравнения, М. М. Новиков, рассказал, со слов друга Маклакова М. В. Челнокова, о процессе подготовки к выступлениям знаменитого оратора. Маклаков сначала писал свою речь, затем начитывал ее на диктофон, слушал, делал в рукописи поправки, после чего приходил к Челнокову, жившему с ним в Петербурге в одном доме, чтобы ознакомить его с речью и выслушать его замечания. Новикову и самому один раз случилось принять участие в такой «репетиции».

«Следствием всего этого бывало, — вспоминал Новиков, — что, когда московский Златоуст поднимался на трибуну, у него в кармане лежал текст его речи, а иногда, кроме того, и сокращенное содержание ее, приготовленное для газетных корреспондентов. Все это характеризует, конечно, лишь добросовестное отношение оратора к своим ответственным выступлениям, а отнюдь не недостаток ораторской находчивости. Экспромты, которыми он разражался в ответ на критику его речей, были не менее блестящи, чем сами речи»[51].

На мой взгляд, лучше всего удался анализ ораторского мастерства Маклакова все же Вацлаву Ледницкому:

Голос, личный шарм, произношение, невынужденная простота, с которой В. А. держал себя во время произнесения речи, свободная, непреднамеренная жестикуляция, являвшаяся всегда естественным подспорьем для содержания речи и ее эмоциональной вибрации, — быстрый, но всегда умеренно-быстрый, темп речи, интонация, безошибочно выдвигавшая особенно значительные слова, и, наконец, огромное богатство содержания — вот что мне запомнилось, как отличительные черты его красноречия. <…>

Речь Маклакова — речь рациональная, можно даже сказать рассудочная, «здравомыслящая», и красота ее заключается, мне думается, в чрезвычайно удачном сочетании правильности и точности, которые отличают французский классический язык, с простотой и меткостью русского. Искусство Маклакова заключалось не только в поразительном умении читать свои речи — никто из его слушателей никогда не мог заподозрить его в чтении — так свободно, казалось, он говорил; искусство заключалось в умении написать речь так, чтобы она при чтении звучала как устное, а не письменное слово… Маклаков так привык писать свои речи и так много их написал и произнес в своей долгой жизни, что это отразилось и на стиле его «печатной» прозы: все его книги написаны тем же правильным, четким, прекрасным, но живым, устным, так сказать, простым языком. Да, чеканная, изящная в своей простоте разумность, вот в чем, я думаю, скрывается тайна его красноречия