С критиками Маклакова можно во многом согласиться, хотя «правота» той или иной стороны зависела в конечном счете от точки зрения на революцию. Для Маклакова она — абсолютное зло; Милюков, конечно, относился к революции отрицательно, но допускал, что ее можно использовать; Вишняк же был хотя и правым, но социалистом-революционером. То же самое относится к праву; изменять правовые нормы необходимо правовым путем, утверждал Маклаков; на этом зиждилось его неприятие Февраля, разорвавшего правовую преемственность с прежней государственностью. Для него, юриста, казалось очевидным, что даже провинциальные судьи, создававшие своими решениями те или иные прецеденты, постепенно изменяли правосознание общества, изменяли правовое поле в рамках существующей государственности.
Сильная сторона его размышлений, столь необычных для деятеля оппозиции, — как раз понять правду противоположной стороны. Нельзя сказать, что он не замечал ошибок, недобросовестности и прямых преступлений «исторической» власти. Это отчетливо видно в той же «Второй думе»; в том, что случилось с Россией, виноваты были все; но отвечать каждому надо было за свою собственную вину. Кадеты, по мнению Маклакова, своей вины не понимали. А вина их в конечном счете сводилась к тому, что они пытались осуществить правильные идеалы неправильными методами — и взяли к тому же неверный темп, не сумев понять реальной готовности — точнее, неготовности народа к либеральным преобразованиям. Правда бюрократов, консерваторов и т. д. заключалась в том, что они лучше знали страну и механизмы управления. Либералы раскачали лодку, будучи уверенными, что справятся с течением, — и не сумели удержать руль; выброшенными за борт оказались все.
Опубликованные тексты Маклакова — лишь верхушка «айсберга»; в его личном собрании в Гуверовском институте из 26 коробок документов 14 составляет переписка; в письмах он был гораздо откровеннее и раскованнее, иногда — справедливее. В письме к М. М. Винаверу, характеризуя взаимоотношения власти и 1‐й Думы, воспетой его корреспондентом и столь жестоко раскритикованной впоследствии им самим, Маклаков писал: «Неразумная линия прогрессивного общества находила свое и объяснение, и оправдание в неискренней политике власти. Обе стороны были неправы. Правительство неправо, когда во всем винит доктринерство и неуступчивость кадетов; это неправда, но будут неправы и кадеты, если они всю вину переложат на власть. Виноват на самом деле тот ров, который к этому времени уже был между властью и страной, то недоверие друг к другу, отсутствие общего языка, которое мешало совместным действиям»[107].
Примечательно, что Маклаков критиковал либералов, но почти не затрагивал революционеров, упоминая о них лишь мимоходом, как о «фоне», на котором происходили события. Думаю, что постоянный зоил Маклакова эсер Вишняк правильно уловил причину этого, когда в уже цитировавшемся письме меньшевику Николаевскому писал, что Маклаков «НИКОГДА не был внутренне и политически нам близок. Когда он в течение десятилетий сражался с Милюковым и в левых кадетах видел главную беду России, — нас он расценивал, как такую накипь и зло, которые „ниже ватерлинии“, о которых и говорить не стоит — или безумцы или преступники». Именно потому, что он так расценивал «революционную демократию», Маклаков, по мнению Вишняка, столь отрицательно отнесся к режиму Временного правительства, который все-таки был единственным периодом «ВО ВСЕЙ РУССКОЙ ИСТОРИИ, когда было некое подобие того, что в ИДЕЕ защищает „подлинный“ либерал Маклаков»[108].
Вишняк был безусловно прав — Маклаков совершенно не верил в возможность реализации либеральной идеи в России 1917 года, ибо Временное правительство пыталось «внедрять» демократию, будто не замечая, что имеет дело не со свободными людьми, сделавшими свободный выбор, а с «взбунтовавшимися рабами». Именно Маклаков подсказал А. Ф. Керенскому высказывание И. С. Аксакова о «взбунтовавшихся рабах» для одной из его громовых речей 1917 года. «Рабы» были не виноваты в своей темноте; виноваты были те, кто эту темноту не замечал; что же было говорить о других, эту темноту сознательно стремившихся использовать? Особенностью Маклакова как политика было то, что он, если идея вступала в противоречие с жизнью, предпочитал соотносить свои действия с реальностью.
В переписке с коллегой по адвокатскому цеху Оскаром Грузенбергом корреспонденты обсуждали историю недавнего прошлого и нередко обменивались довольно резкими репликами. Маклакова особенно раздражали декларации Грузенберга о том, что он «приемлет» русскую историю: «Если Вы большевизма не приемлете, то как же Вы можете говорить, что приемлете всю нашу историю, весь наш народ. Ведь большевизм из истории народа не вычеркнешь». Рассуждая о психологии русского народа, который он сравнивал с готтентотами, Маклаков писал: «Хорошо, когда граблю я, плохо, когда грабят меня. И это готтентотство выявилось в успехе большевизма в России. Я это тоже „приемлю“; но в этом я вижу не признаки величия, а результат его дикого воспитания»[109].
Русский Маклаков гораздо строже судил русский народ, чем еврей Грузенберг. В ответ на ностальгически-патриотические ламентации Грузенберга о том, что русский народ ему «не по хорошему мил, а по милу хорош», Маклаков заметил: «Отлично понимаю, что по милу хорош; но если милому можно все прощать, то было бы большой ошибкой считать хорошим то, что гнусно и отвратительно; и это я отношу не только к большевистской головке, но к известным проявлениям всего народа»[110].
«По дружбе» Маклаков сообщил Грузенбергу «в двух словах» суть того, к чему сводятся его воззрения на недавнее прошлое России, и главное — на революцию: «Я считаю революцию не только несчастьем для России, ибо она не могла пройти иначе как прошла, но всегда абсолютным несчастьем для всех стран; ибо всегда она либо не нужна и можно было бы обойтись без нее при большом терпении и искусстве, или она вызывает таких духов, вред от которых во много раз больше того зла, с которым революция хотела бороться»[111].
Особое раздражение Маклакова вызывали его товарищи по партии, в особенности их непонимание, как он считал, последствий революции: «Когда-то я в шутку предсказывал, что революция есть конец кадетам: первую их половину расстреляют как реакционеров, а вторую повесят как революционеров. Я был гораздо ближе к правде, чем даже сам думал; правда, у кадет остался еще третий исход: кончить жизнь здесь, жалуясь, что их не оценили»[112].
В заключение — еще об одной проблеме, связанной с Маклаковым: почему он, столь хорошо все понимавший, остался enfant terrible партии кадетов, не попытавшись партию, или хотя бы ее часть, возглавить и повести правильным, в его понимании, путем? Этот вопрос немедленно поставил ему «веховец» А. С. Изгоев, даже не прочитав, а только уловив по одной фразе смысл «историософии» Маклакова, впервые столь отчетливо сформулированный им в предисловии к выдержкам из протоколов ЧСК. Изгоев соглашался с Маклаковым, что тактика кадетов в 1905–1907 годах была несостоятельна: «Надо было делать одно из двух: либо готовить себе реальную силу в народе для захвата власти, либо договариваться с правительством. Позиция же чистой критики, лишенной реальной силы, была опасна не только для партии, но и для страны».
Нужна была перегруппировка сил, нужен был вождь, ясно понимающий обстановку и способный повести за собой; возможно, нужен был партийный раскол. «Такой вождь выдвигался естественно, — писал Изгоев. — Это были Вы, Василий Алексеевич. Ваш прекрасный ораторский талант, разносторонняя образованность, Ваш сильный и трезвый ум и подлинный патриотизм, облагороженный культурой, стоявшей на высшем уровне, общечеловеческой, властно выдвигали Вас на это место».
Причину того, что Маклаков не предпринял борьбы за лидерство, не создал собственной партии, Изгоев видел не в сибаритстве и любви к покою, чем объясняли многие пассивность Маклакова, а в рассудочности, преобладавшей над волей. Маклаков, по мнению Изгоева, ясно видел безнадежность борьбы, и причина была не в безнадежности «умеренных либералов», а в придворных кругах и высших сановниках. «Там были безнадежно слепые и обреченные». С другой стороны, русская интеллигенция, столь любившая политическую свободу, не понимала, что она «немыслима без огражденной законом собственности». Не только интеллигенты, но даже некоторые русские промышленники не понимали опасности социализма, считая, что с социалистами можно будет «договориться». Поэтому «умеренные либералы» висели в воздухе, и вот почему Маклаков не решился на безнадежную борьбу[113].
Нежелание Маклакова брать на себя ответственность отмечали и многие другие современники — и дружески, и враждебно к нему настроенные. Объясняли это по-разному. Один раз Маклаков объяснил это сам; было ему уже за восемьдесят, и кривить душой вроде бы и ни к чему. В рецензии Мельгунова на маклаковские «Речи» говорилось, между прочим, что натуре Маклакова «совершенно чужда была смелость дерзания — это отнюдь не обозначает отрицание смелости и мужественности отдельных выступлений. Такими люди бывают от рождения. Они никогда не могут сродниться с революционной стихией…»[114].
Маклаков ответил на рецензию личным письмом, в котором писал Мельгунову: «Интересны Ваши обо мне замечания. И по поводу их хочу Вам дать одно конфиденциальное пояснение».
Позволю себе привести это пояснение почти целиком, ибо оно многое позволяет понять в «проблеме Маклакова»: