ие. Публикация переписки В. А. Маклакова, этого уникального источника по истории российской политической жизни начала ХХ века, российской революции и постреволюционной эмиграции и блестящего образца эпистолярного жанра, была начата нами почти 20 лет тому назад. Проект, однако, все еще далек от завершения[516].
Что касается архива Грузенберга, то судьба его значительно сложнее, я бы даже сказал, туманнее. Часть архива Грузенберга оказалась в Национальной библиотеке Израиля. Каким образом и когда именно она попала в Израиль, неясно. Однако писем Маклакова там нет[517]. Другая — и, очевидно, наиболее содержательная — часть бумаг Грузенберга была передана его вдовой известному эмигрантскому общественному деятелю С. В. Познеру с целью подготовки издания сочинений покойного адвоката. Понятно, что период немецкой оккупации был не лучшим временем для издания сочинений Грузенберга. А вскоре после окончания войны, в 1946 году, скончался и сам Познер. Бумаги Грузенберга остались в семейном архиве Познеров. В 1990‐е годы часть бумаг С. В. Познера была передана его внучкой, историком кино Валери Познер, унаследовавшей архив, в Библиотеку современной документации в Нантере. Другая часть, в которую вошли, по-видимому, и бумаги Грузенберга, была передана ею одному израильскому издателю для последующей передачи в Национальную библиотеку Израиля. Однако передача до сих пор не состоялась. Тем не менее известный российский историк В. Е. Кельнер, разбиравший по просьбе Валери Познер бумаги ее деда, успел опубликовать ряд материалов из архива Познера, в том числе часть писем к Грузенбергу и не публиковавшиеся ранее фрагменты его воспоминаний[518].
Темы переписки далеки от обыденных. Обсуждаются историософские и актуальные политические проблемы, разумеется, вопросы закона и права, учение Льва Толстого и многое другое. Особенно интересны традиционные новогодние послания Маклакова, в которых он анализирует настоящее положение России и эмиграции и делает прогнозы на будущее.
Прогнозы Маклакова не отличались оптимизмом: «…нам по сю пору продолжает слепить глаза французская революция, из которой мы не только научились ждать Бонапарта с такой же верой, с какой евреи ждут Мессию, но даже быть уверенными, что революция кончится реставрацией»[519]. На самом же деле «мы поневоле попали в разряд спутников Моисея, которым, как Вы знаете, были назначены 40 лет блужданий»[520].
Маклаков надеялся на эволюцию, точнее, на разложение большевизма изнутри и довольно точно описал процесс этого внутреннего разложения. Никакой политической роли эмиграции он не видел и считал, что ее вмешательство в российские дела может только помешать внутренним процессам перерождения большевизма и постепенного изживания его страной. По его словам, когда эмигранты «лезут в Россию, делают какие-то заговоры с помощью ГПУ[521], кого-то подстреливают или взрывают и платят за это головой, то это и не самообман, и не хулиганство, а просто политическое харакири»[522].
Скептическое отношение к эмиграции было тем немногим, в чем, пожалуй, сходились Грузенберг и Маклаков. Однажды Грузенберг написал по просьбе Академии наук СССР воспоминания о Максиме Горьком, но отправить текст в Москву не решился, опасаясь обвинений в сотрудничестве с советским режимом. По этому случаю в досаде то ли на эмиграцию, то ли на самого себя он писал: «Живу в эмиграции, среди поврежденных людей, заменяющих любовь к родине ненавистью к ее лютому правительству. Поди столкуйся с вами со всеми насчет того, что Академия наук есть Академия наук, что родина не перестает быть милою оттого, что она несчастна, что уехать заграницу — подвиг не из великих…»[523]
Корреспонденты обменивались довольно резкими репликами по поводу отношения к прошлому и настоящему России. Маклакова особенно раздражали декларации Грузенберга о том, что он «приемлет» русскую историю: «Если Вы большевизма не приемлете, то как же Вы можете говорить, что приемлете всю нашу историю, весь наш народ. Ведь большевизм из истории народа не вычеркнешь». Рассуждая о психологии русского народа, который он сравнивал с готтентотами, Маклаков писал: «Хорошо, когда граблю я, плохо, когда грабят меня. И это готтентотство выявилось в успехе большевизма в России. Я это тоже „приемлю“; но в этом я вижу не признаки величия, а результат его дикого воспитания»[524].
Русский Маклаков гораздо строже судил русский народ, чем еврей Грузенберг. В ответ на ностальгически-патриотические ламентации Грузенберга о том, что русский народ ему «не по хорошему мил, а по милу хорош», Маклаков заметил: «Отлично понимаю, что по милу хорош; но если милому можно все прощать, то было бы большой ошибкой считать хорошим то, что гнусно и отвратительно; и это я отношу не только к большевистской головке, но к известным проявлениям всего народа»[525].
Раздражение Маклакова вызывали и его товарищи по партии, в особенности их непонимание, как он считал, последствий революции: «Когда-то я в шутку предсказывал, что революция есть конец кадетам: первую их половину расстреляют как реакционеров, а вторую повесят как революционеров. Я был гораздо ближе к правде, чем даже сам думал; правда, у кадет остался еще третий исход: кончить жизнь здесь, жалуясь, что их не оценили»[526].
Поправение Маклакова (впрочем, и в России он был самым правым кадетом) вызвало как-то раз шуточную реплику Грузенберга: «Кстати или некстати: я совершенно оглох на правое ухо, как Вы на левое (очевидно, и глухота распределяется по политическим антипатиям)»[527].
Маклаков считал вредной политическую деятельность эмиграции за границей, полагая, что никакой пользы она России принести не может, а вредна она «прежде всего тем, что требует непременно, чтобы мы облаивали друг друга, позорили и порочили своих противников на глазах иностранцев и большевиков и убивали последние остатки уважения к себе»[528].
Впрочем, и сам Маклаков не удержался от полемики, хотя не о настоящем, а о прошлом — в воспоминаниях, публикация которых началась в «Современных записках» в 1929 году и в которых было столько же мемуаров, сколько и политической философии. Грузенберг с политической философией Маклакова согласен не был, что его корреспондента не удивило. «По дружбе» Маклаков сообщил Грузенбергу «в двух словах» суть того, к чему сводятся его воззрения на недавнее прошлое России и, главное, на революцию:
Я считаю революцию не только несчастьем для России, ибо она не могла пройти иначе как прошла, но всегда абсолютным несчастьем для всех стран; ибо всегда она либо не нужна и можно было бы обойтись без нее при большом терпении и искусстве, или она вызывает таких духов, вреда от которых во много раз больше того зла, с которым революция хотела бороться[529].
Грузенберг к революции относился несколько иначе: он не принял революции большевистской, но Февральская революция для него, в отличие от Маклакова, оставалась бесспорной ценностью.
Переписка — блестящий образец эпистолярного жанра. Формулировки мнений, высказывавшихся корреспондентами по тем или иным проблемам, по-адвокатски отточены. Временами кажется, что это устная речь выдающихся ораторов, перенесенная на бумагу. В случае Маклакова, нередко диктовавшего свои письма, так оно и было. Письма полны и серьезной полемики, и шутливой пикировки. Грузенберг иронизировал по поводу одной из «нападок» Маклакова: «Странно еще то, что когда Вы меня браните, Вы свои письма печатаете: неужели только для того, чтобы брань не могла быть трактована, как непечатная?»[530]
Однажды Грузенберг, жалуясь на то, что малоразборчивый почерк Маклакова оказался на сей раз совершенно неразборчивым, писал: «Обидно потому, что я Вашими письмами дорожу и их храню, так как нет сомнения, что, когда мы оба уйдем, ими заинтересуются историки России»[531]. Со времени этого высказывания прошло более 85 лет. Полагаю, что письма представляют интерес не только для историков России, но и для той части российского общества, которая не утратила интереса к собственной истории и культуре, блестящими представителями которой были оба корреспондента.
В настоящую публикацию нами включена переписка за 1933 год и одно письмо за 1934‐й. В переписке обсуждается вопрос о корнях русской революции и об отношении к российской истории, о сущности профессии адвоката, наконец, делаются традиционные, на сей раз довольно краткие, прогнозы о ближайшем будущем. Однозначный ответ относительно прозорливости кассандр образца 1934 года дать затруднительно: настолько зигзагообразно развивались события европейской истории во второй половине 1930‐х годов. Впрочем, пора предоставить слово авторам публикуемых ниже — без каких-либо изъятий и сокращений — писем.
12 Янв[аря] 1933 г.
6, rue Chateauneuf, Nice
Дорогой Василий Алексеевич,
Вы, как и я, празднуете Новый год по старинке. Еще недавно мы по поводу этого дня гадали — разгадывали, что сулит нашей родине грядущий год. Теперь я этого не делаю — не потому, что моя личная жизнь закончена, а по той исключительно причине, что пришел к убеждению, что не мне ставить отметки великому, — великому даже в