Год спустя после посещения советского посольства Маклаков констатировал: «Линия советов пошла иначе, чем мы все надеялись, это всем ясно. Ясно и то, что соответственно этому меняются и наши к ним отношения. Но т. к. все это еще в состоянии перемен, и в неустойчивом равновесии, то нет надобности занимать публику рассказами о своих переживаниях»[797].
Иными словами, Маклаков не собирался делать каких-либо заявлений относительно разочарования в возможности примирения с советской властью и, соответственно, об ошибочности своих надежд и бесполезности визита в советское посольство.
Постепенно эта история стала забываться. Реанимировало интерес эмигрантской общественности к «визиту» дело невозвращенца В. А. Кравченко, выпустившего ставшую сенсацией книгу «Я выбираю свободу» и обвиненного французскими коммунистами в клевете на Советский Союз. Дело дошло до суда, и на процессе, проходившем в Париже в 1949 году и привлекшем внимание всего мира, адвокат Блюммель, представлявший интересы французской компартии, в качестве доказательства клеветнического характера книги Кравченко сослался на посещение эмигрантами в феврале 1945 года советского посольства. Это, по мнению адвоката, служило признанием того хорошего, что сделала советская власть, и, соответственно, косвенным доказательством несправедливости разоблачений Кравченко в отношении этой власти.
Один из редакторов парижской «Русской мысли», в то время придерживавшейся правой ориентации, В. А. Лазаревский предложил Маклакову выступить со статьей или письмом в редакцию на страницах газеты по поводу заявления Блюммеля и дезавуировать свои высказывания четырехлетней давности.
Маклаков объяснил причины своего отказа:
Ведь Вы знаете сами, что на прежней позиции, кроме Ступницкого, из нас никто не стоит. Надежда, что после войны Советы изменят политику, оказались ошибкой, которую мы разделили с Черчиллем и Рузвельтом. Ваши единомышленники в этом были дальновиднее нас. Но если я не упорствую в этой ошибке, и могу о ней даже жалеть, то за нее не краснею, т. к. никаких недостойных причин она не имела. Поэтому я отказываюсь приносить в ней покаяние; кроме того, каяться можно близким друзьям, духовнику, а не публике через газеты[798].
Маклаков предложил Лазаревскому, чтобы кто-либо из корреспондентов газеты взял интервью у председателя Объединения русской эмиграции для сближения с Советской Россией А. С. Альперина, который, соответственно, высказался бы по поводу слов Блюммеля, а заодно и разъяснил настоящий смысл «хождения», так же как нынешнее отношение к этому эпизоду его участников. Альперин проект интервью подготовил, однако интервьюер не явился, а вместо интервью в «Русской мысли» появилась статья, имевшая, по словам Альперина, «характер не столько запроса, сколько допроса». В результате текст интервью Альперина, вместе с его письмом А. Ф. Керенскому, разъясняющим обстоятельства появления интервью, был опубликован 17 июля 1949 года в нью-йоркском «Новом русском слове» под заглавием «Еще не поздно». Ровно месяц спустя, 17 августа, интервью было перепечатано в «Русской мысли», положив конец публичному «выяснению отношений».
Альперин заявил: «…то хорошее, что советская власть стремилась ввести в России, проводилось ею такими приемами, что тонуло в массе худшего зла. Потому начиная с октября 1917 г. к политике советской власти мы относились с безусловным и безнадежным осуждением». Исключение составил период войны, когда советская власть пошла на союз с демократиями Запада и сделала, как казалось издалека, некоторые уступки, хотя бы и вынужденные. На этой почве возникла идея о дальнейшей эволюции советской власти. «Нам казалось, — пояснял Альперин, — что мы переживаем глубочайший исторический момент, когда является шанс на выздоровление всего мира и на возвращение русского народа на путь демократий. Для того, чтобы можно было идти этим путем, нужно было содействовать устранению того, что в прошлом нас разделяло, и могло в дальнейшем мешать взаимному пониманию»[799].
Для этого и было создано Объединение; правда, признавался Альперин, деятельность Объединения была фактически прекращена, едва начавшись, ибо «тотчас по окончании военных действий все становилось яснее, что советская власть не желает эволюции, а возвращается к тактике угнетения народа и насилию над всей жизнью страны. С такой властью, при таких ее приемах, контакта быть не могло… Мы, конечно, в наших ожиданиях обманулись, как сами народы России обмануты были в своих. Едва ли кто-нибудь может этого теперь не понимать»[800].
Таким образом, «инцидент» был окончательно исчерпан. Что же касается попытки примирения, то задним числом очевидно, что она была обречена на провал. Косметические изменения, на которые вынуждена была пойти советская власть в годы войны, некоторые эмигранты приняли за сущностные, за начало долгожданной эволюции, «нормализации». В этом они были не одиноки, и речь не только об эмигрантах: на перемены после победоносной войны рассчитывали и советские люди. Эти надежды довольно быстро рассеялись: коммунистический режим, а если точнее — Сталин, вовсе не собирался меняться. Первые робкие признаки «эволюции» стали заметны лишь после его смерти[801], и в конечном счете преодоление изрядно полинявшего большевизма произошло изнутри и именно таким путем, который предвидел Василий Маклаков и некоторые другие эмигранты его поколения. Но это произошло уже за пределами их биологического существования.
«Дело» Нины Берберовой[802]
«Более чем девяносто два года жизни отпустил Господь на земле Нине Николаевне Берберовой именно для того, чтобы она написала „эту книгу“ — „Курсив мой“», — писал Евгений Витковский, автор предисловия к лучшему изданию «Курсива», выпущенному «Согласием» в 1996 году. — «Не напиши она „этой книги“ — жизнь была бы не выкуплена у Бога, никакими беллетризованными биографиями, второстепенными стихами, „малой прозой“ а-ля парижский Зощенко и даже несколькими исследованиями русского масонства. К счастью, книга написана и известна всему миру» (с. 7 — здесь и далее в скобках ссылки на издание: Берберова Н. Курсив мой: Автобиография / Вступ. ст. Е. В. Витковского. М.: Согласие, 1996).
Насчет «всего мира» — бог весть, но вот то, что именно «Курсив» стал главной книгой Берберовой и обусловил моду на «все берберовское» в России, — бесспорно. Вряд ли кто-нибудь будет также спорить, что успех книги вызван в значительной степени (если не сказать — прежде всего) ее скандальным характером. «Такого» Бунина или, к примеру, Андрея Белого явила миру только Берберова. Берберова «обезопасила» себя от упреков в чрезмерном (даже для мемуаров) субъективизме, без обиняков заявив:
Я пишу сагу о своей жизни, о себе самой, в которой я вольна делать, что хочу, открывать тайны и хранить их для себя, говорить о себе, говорить о других, не говорить ни о чем, остановиться на любой точке… Я беру на себя одну всю ответственность за шестьсот написанных страниц и за шестьсот ненаписанных, за все признания, за все умолчания. За речь и за паузы. Все, что здесь пишется, пишется по двум законам, которые я признала и которым я следую: первый: раскрой себя до конца, и второй: утаи свою жизнь для себя одной (с. 432–433).
Напомню, пунктиром, основные «формальные» вехи жизни Нины Николаевны Берберовой (1901–1993). В 1922 году опубликовала первое стихотворение; в том же году уехала из России вместе со своим тогдашним мужем В. Ф. Ходасевичем и после скитаний по различным европейским странам обосновалась с 1925 года в Париже. С Ходасевичем разошлась в 1932 году; в 1936–1947 годах была замужем за Николаем Макеевым, в 1954–1983 — за пианистом Георгием Кочевицким. В ноябре 1950 года перебралась в США, где в 1956–1963 годах преподавала русский язык и литературу в Йельском, а в 1963–1971 — в Принстонском университете.
«Автобиография» Берберовой столько же о себе, сколь и о других. «Другие», изображенные в «Курсиве», весьма интересны. Ибо это — Ходасевич, Горький, Гумилев, Георгий Иванов… «„Курсив“ — это „шов“, — писал Евг. Витковский, используя образ Берберовой, — которым восстановлена связь времен через огромный отрезок ХХ века, пролегший вчуже от России, в эмиграции. Но — восстановлена для нас, читателей» (с. 9).
Восстановлена ли? И не оказались ли читатели в дураках, внимая «великой Берберовой» (А. Вознесенский)? Речь идет не об аберрациях памяти или вольной или невольной беллетризации. Е. Витковский продемонстрировал, на примере рассказа Берберовой о последних днях Георгия Иванова, которые она не могла видеть, ибо находилась в то время в Америке, как литературный персонаж на глазах читателя «мгновенно отслаивается от своего исторического прообраза и мифологизируется» (с. 7). Я говорю о том, что многие страницы «Курсива» — не что иное, как «сведение счетов»; на это обратил внимание еще Роман Гуль в обширной рецензии на англоязычное издание книги[803].
Особенно бросается в глаза эта особенность книги Берберовой в «Биографическом справочнике», который, по справедливому замечанию Витковского, невозможно отделить от основного корпуса «Курсива» — «настолько явно продолжает и дополняет он книгу, проясняет недоговоренности, проявляет двойственность отношений и даже простые пробелы памяти» (с. 20). Впрочем, столь же справедливо Витковский пишет, что «эта часть книги — самая странная, самая субъективная… здесь появляются прямые грубости; главное же — это вовсе не „Биографический справочник“» (с. 18).