[901] ему говорит: «Ты знаешь, я сегодня встретила»… он прерывает ее, не дослушав: «Ты никого не встретила!» Это уже крайность. Однако заниматься здесь общественной работой мне было бы крайне тяжело.
[…]
13 ноября 1965
Princeton University, Princeton, New Jersey
Slavic Languages and Literatures
Дорогой Марк Веньяминович,
Два месяца тому назад Вы учинили мне допрос (не как «жандарм», а как судебный следователь), и я с готовностью отвечала Вам на Ваши вопросы. Теперь Вы говорите, что забыли один из моих ответов (что доказывает мне, что у Вас нет «дела Берберовой»). Я вчера тоже забыла, в чем было дело четверть века тому назад — но смутно помнила, что было какое-то «дело». Сегодня, выспавшись, поискала в письмах Бунина ко мне и нашла документы, кот[орые] Вам будут интересны.
Сразу после войны мадам Прегель (кажется, она приходится сестрой тому Прегелю[902], которого допрашивала несколько раз Комиссия анти-американск[их][903] действий и который был другом Зензинова) приехала в Париж и объявила, что Бунин ей сказал, что я звала его в 1940 году приехать в Париж и издаваться у немцев. Я была в переписке с Буниным, кот[орый] жил в Грассе, и сейчас же запросила его об этом. Он ответил мне письмом от 2 февраля 1945 г., которое начинается: «Нина Николаевна, за все те годы, что я сижу здесь, с начала июня 1940 года, я никогда и никому не сказал о Вас ни единого плохого слова…» В этом письме он пишет, что обижен на меня и не может понять, как я могла заподозрить его в такой низости? Я, видимо (копии нет), объяснила ему, почему я заподозрила его, и он ответил более «мирным» письмом от 17 февраля 1945 г., кот[орое] начинается тоже холодно, но все-таки кончается мягче: «Все-таки не понимаю, Нина Николаевна, даже и теперь, получивши Ваше письмо от 7 февраля, не понимаю, как Вы могли подумать, что я мог…» и т. д. Не посылаю Вам фотокопий потому, что не вижу в Вас «жандарма», а только следователя.
Теперь о другом. При встрече я попрошу Вас — как награду за вышецитированные интересные для Вас документы, — объяснить мне следующий «юридический» казус:
Икс пишет письма Игреку после 2, или 4, или 6 мес[яцев] немецкой оккупации из Парижа на юг: приезжайте, здесь, вероятно, можно будет печататься. Икс знает, что Игреку живется скверно — и материально и морально — на юге. У Икса есть дом в деревне, и он может приютить Игрека и о нем заботиться (впоследствии — судя по письмам — Игрек намеревался приехать и жить у Икса в 1947–48 гг.). Затем Икс замолчал об этом. Сам пять или шесть лет не печатался нигде, и, конечно, увидел, что печататься и негде. Прошло 25 лет, и эту ошибку Икса, кот[орая] могла быть сделана по причине наивности, глупости, оптимизма, а также отвращения к тому, что произошло, продолжают судить, как криминал. Вся Франция — левая, как и правая, во время немецкой оккупации печаталась, издавалась, получала лит[ературные] премии и т. д. Триоле получила Гонкуровскую премию[904], Сартра пьесы ставились непрерывно в театрах[905]… В чем здесь дело? Не объясните ли мне корень этой проблемы? Буду искренне признательна.
Надеюсь, Вы не поймете вышесказанное, как мое признание зазывания Бунина в оккупированный Париж? Я — не Икс и он не Игрек. Вопрос мой совершенно абстрактен, но я горю узнать Ваш ответ на него. А также: как Вы относитесь к Триоле, Сартру, Жиду[906] и другим? Как Вы относились бы ко мне, если бы мне дали в 1942 году Гонкуровскую премию[907]? Как, если бы моя пьеса шла в Париже в 1943 году? И как, если бы меня взяли в плен в июне 1940 года немцы, а затем, через полгода, выпустили бы с почетом и привезли в Париж (как Сартра)?
_____________
Я забыла Вас спросить вчера, знаете ли Вы, что в «Новом мире» кн. 7 напечатаны воспоминания некого Бережкова[908], сов[етского] дипломата, о его работе в сов[етском] посольстве в Берлине в 1940–41 гг.? Чрезвычайно интересно, как они посылали немцам вооружение для войны с Францией и Англией! Прочтите, если не читали.
Я буду Вам звонить, как обещала. Пока до свиданья и привет.
Н. Берберова
Нью-Йорк, 17.XI.[19]65
Дорогая Нина Николаевна!
Ваше письмо меня очень огорчило. И не потому только, что оно пропитано недобрым чувством ко мне («учинили допрос», «не как жандарм» и т. п.), которое, по-моему, никак не оправдано, — но и потому, что и Вы, видимо, тоже очень огорчились — да так, что даже осерчали — и также совершенно зря, как я постараюсь показать ниже.
Надо ли доказывать, что я никак не хотел Вас огорчать и тем менее вызвать Ваш гнев?! Меня удивило, как Вы, подчеркивающая, что Вы чужды 19‐му веку, а связаны с новыми веяниями, как могли Вы психологически допустить такую ошибку, что защитника приняли за «следователя»!? — Поясню, что я под этим разумею.
Пересуды, как Вы знаете, весьма живучи. И «дурная пресса», которая возникла вокруг Вас в половине 40-ых годов, держится и по сей день в Нью-Йорке. И если прежде я был пассивен в опровержении этих пересудов, после наших разговоров на «Франс» мое отношение изменилось: когда, рассказывая о путешествии и встрече с Вами, я наталкивался на эти пересуды, я решительно опровергал их, — не делясь, конечно, всеми подробностями сообщенного Вами о Вад[име] Викт[оровиче] [Рудневе], мною полностью усвоенного.
То же, что Вы рассказали о Бунине, я по-просту запамятовал. Отсюда и вопрос, обращенный к Вам повторно, когда Вы были у меня, — конечно, не для расследования «дела Берберовой», а для собственного осведомления непрошеного защитника. Тут же замечу, что Бунин, которого я невысоко расценивал как человека, — не много стоит в моих глазах и как свидетель. Для такого утверждения у меня имеются достоверные и для меня убедительные факты, — не касающиеся меня лично. Поэтому Вашему устному слову я верю больше, чем цитате из написанного рукой Бунина — не художника, а свидетеля.
Теперь о давности: «прошло 25 лет» и т. д.
Давность, конечно, общепризнанное и гуманное начало: истечение времени погашает любой криминал. Но уголовное преследование и уголовная кара — и суровее, и мягче морального суждения и осуждения, личного и общественного. Неправильно думать, что раз «даже» уголовный закон готов забыть любое правонарушение после истечения известного срока, то «тем более» обязано к тому моральное осуждение.
С моральной точки зрения и возможно, и должно не забывать и добро, и зло, личное и общественное. Никакие сроки не могут погасить преступлений Ленина и Сталина и других (брест-литовский мир или соглашение Риббентропа — Молотова), как не может быть погашено то, о чем поведал миру дневник П. Н. Милюкова за 1918 г., — как я ни чтил, даже любил и ни был с ним связан в 1939–39 гг.[909]
Чтобы мог возникнуть вопрос о моральном погашении личного или общественного проступка, необходимо прежде всего, чтобы свершивший его признался в том, а не, как обычно, умалчивал о том, что было в прошлом, когда он был моложе, менее опытен, наивнее и т. д.
В заключение — о Ваших ребусах Икс, Игрек, вопросах о Триолэ, Сартре, Жиде и других и моих ответах на эти вопросы, которые Вы «горите узнать». Ответы будут, конечно, отрицательные. Мотивировку же, если она действительно Вас интересует, разрешите отложить до личного свидания. Скажу только, что Триолэ и особенно Сартр и даже Жид никогда не были моими героями, а первые двое чем дальше, тем все сильнее возбуждали чувство отталкивания.
С пожеланием всего доброго и в ожидании «звонка», огорченный М. Вишняк.
Princeton University, Princeton, New Jersey, Slavic Language and Literatures
19 ноября 1965
Дорогой Марк Веньяминович,
Прежде чем ответить на Ваше письмо, сообщу Вам сенсационную новость: только что в Москве вышла книга Льва Никулина, составленная по документам архивов — о советской разведке в делах русских монархистов эмиграции (20-ых годов), о деле Савинкова и др.[910] Прочтите немедленно.
Теперь отвечу «по пунктам»:
1. Не хочу Вас обижать, но не могу перевести Вас из следователей в защитники: защитник мне не нужен. Мне и 25 лет тому назад он не был нужен, а теперь и подавно. В чем меня защищать? От кого? Никогда в жизни не искала защитников.
2. Вопрос мой в конце письма о Триоле и Сартре остался Вами не отвеченным. Между тем, если Вам безразличны их поступки, то тем самым должны быть безразличны и мои — в коих нет даже доли того элемента, кот[орый] есть у них. Если же Вы осуждаете их, то Вам необходимо пересмотреть Ваше отношение, потому что оно и нелепо, и нелогично: «правый социалист» и эмигрант не может быть «плю резистан ке ле резистант»[911].
3. Я теперь, в свете того, что произошло с Буниным, жалею, что не вызвала его — не в 40-ом году, а в 43‐ем — в Лонгшен (где у меня был дом), когда две зоны Франции слились: он бы не страдал так от голода, холода, одиночества, отсутствия хороших докторов и жизни между подлецом (Зуровым)