Печальное известие он получил, помнится, в четверг. Лил дождь, и Париж был прикрыт серой дрожащей завесой тумана. У него совсем не было денег, чек, которого он ждал, таинственным образом заблудился в бюрократических дебрях французской киноиндустрии. Они с Ивом только что поделили последние сигареты, и юноша отправился занимать деньги у одного египетского банкира, когда-то влюбленного в него. В то время Эрик жил на улице Монтань Сен-Женевьев, и ему пришлось, расставшись с Ивом, под проливным дождем взбираться в гору; вода капала с кончика носа и ресниц, стекала за ушами и по спине, проникла даже в карман теплой куртки, куда он неосмотрительно положил сигареты. Эрик чувствовал, как распадаются они в темноте сырого грязного кармана – его мокрая, скользкая рука не могла уберечь их от гибели. Пребывая в состоянии оцепенелого отчаяния, он хотел только одного – поскорее попасть домой, снять сырую одежду и оставаться в постели, пока не подоспеет помощь в лице Ива и деньги на сандвичи: этого хватит, чтобы продержаться еще один кошмарный день.
Эрик пересек довольно большой внутренний двор и уже поднимался по ступеням дома, когда сзади, рядом с portecochere[29], раздался звонок консьержки, и она окликнула его по имени.
Он вернулся, надеясь, что не услышит ничего, связанного с задолженностью по квартплате. Стоя в дверях, консьержка протягивала письмо.
– Только что принесли, – сказала она. – Я подумала, вдруг что-нибудь важное.
– Спасибо, – поблагодарил он.
Она, видимо, тоже думала о деньгах, надеялась, что они могут быть в конверте, но, не желая выглядеть любопытной, закрыла за собой дверь: подошло время ужинать, и она что-то стряпала у себя. Ему казалось, что вся улица стоит у плиты – от всех этих запахов ноги подкашивались.
Эрик не стал заглядывать в конверт, потому что был целиком поглощен мыслями о блуждающем где-то чеке, а из Америки, откуда пришло письмо, он чека не ждал. Сунув его непрочитанным в карман, он вторично пересек двор и теперь уже без помехи достиг своей квартиры. Там он положил письмо на стол, вытерся насухо, снял одежду и забрался под одеяло. Потом разложил сушиться сигареты, закурил наименее пострадавшую и вновь взял в руки письмо. Оно казалось вполне заурядным, но тут взгляд его упал на слова: «Мы все любили его, и ты, знаю, тоже», – да, наверное, письмо все же написала Кэсс. Руфуса не было больше на свете, он сам лишил себя жизни. Руфус мертв.
Мальчики вроде меня? – поддразнивал его Ив. Но как мог он рассказать делившему теперь с ним ложе юноше о Руфусе? Эрик не сразу понял, что одной из причин, по которой Ив так растревожил его сердце, хотя ему казалось, что никто уже никогда не сможет глубоко тронуть его, было то, что Ив чем-то неуловимо напоминал Руфуса. И только теперь, накануне отъезда, Эрик вдруг осознал, что власть Руфуса над ним частично проистекала из погребенного во мраке прошлого, когда он жил в Алабаме и был всего лишь ребенком; там он сталкивался с холодным рационализмом белых и душевной теплотой чернокожих – теплотой, которая была ему так же необходима, как солнечные лучи, обволакивавшие сейчас его тело и тело его любовника. И вот теперь, лежа в этом саду, в тепле, защищенный от неожиданностей и бед и все же полный дурных предчувствий, он мысленно представлял себе этих людей на кривых, залитых ослепительным светом улицах своего детства, за закрытыми ставнями их домов и на полях. Они и смеялись как-то иначе чем белые, так, во всяком случае, ему казалось, и двигались энергичнее и красивее, и пахло от них, как от духовки, когда в ней печется что-нибудь вкусное.
Но любил ли он Руфуса? Или здесь сошлись, смешавшись, ярость, и ностальгия, и чувство вины, и стыд? К чему припадал он, к телу Руфуса или к телам всех тех темнокожих мужчин, которых видел мельком в далеком прошлом, в саду или на пашне – пот струился по их шоколадной груди и плечам, звенели голоса, белые помочи красиво выделялись на темной коже, вот один запрокинул голову перед прыжком, бултых – и брызги, переливаясь на солнце, с шумом летят во все стороны; другой, подняв руку с топором, прилаживается рубить дерево у самых корней. Он, конечно, так и не смог убедить Руфуса, что любит его. А может, Руфус глядел на него глазами этих темнокожих мужчин и ненавидел его?
Эрик лежал не шевелясь и ощущая на груди тяжесть Ива, доверчиво прильнувшего к нему. Солнце приятно ласкало тело.
– Ив?
– Oui, топ chou?[30]
– Пойдем в дом. Хочется принять душ и чего-нибудь выпить. Я весь взмок.
– Ah, les américains avec leur [31]вечным желанием чего-нибудь выпить. Боюсь, что стану в Нью-Йорке алкоголиком. – Но он все же поднял голову, быстро поцеловал, словно клюнул, Эрика в нос и встал с земли. Глядя на Эрика сверху вниз, он улыбался, заслоняя свет, волосы его пылали на солнце, а лицо находилось в тени. – Alors tu es toujours prêt, toi, d’après ce que je vois?[32]
Эрик залился смехом.
– Et toi, salaud?[33]
– Mais, moi, je suis français, топ cher, je suis puritain, fort heureusement. T’aurais dû te rendre compte d’ ailleurs[34].
Он помог Эрику подняться, хлестнул шутя его по заду красными плавками.
– Viens[35]. Иди под душ. А вот выпивка у нас на исходе. Надо сгонять на велике в деревню. Что брать?
– Может, виски?
– Естественно, виски – ведь дороже ничего нет. Есть будем дома или куда-нибудь махнем?
Обнявшись, они зашагали к дому.
– Попробуй уговорить мадам Беле что-нибудь сготовить.
– А чего бы ты хотел?
– Все равно. На твой вкус.
После одуряющего зноя и ослепительной яркости сада длинный каменный дом с низкими потолками казался особенно темным и прохладным. Котенок увязался за ними и теперь терся о ноги и настойчиво мяукал.
– Придется сначала накормить его, а уж потом ехать. Я быстро.
– Да не голодный он – ест без перерыва, – возразил Эрик. Но Ив уже занялся котенком.
Они вошли в дом через кухню, и теперь, чтобы оказаться в спальне, Эрик должен был пройти через столовую. Там он рухнул на постель, из спальни тоже был выход в сад. Мимозы жались к самому окну, а за ними росли два или три апельсиновых дерева, на которых, похожие на нарядные рождественские шарики, висели небольшие твердые апельсины. Были там и оливы, но за ними долгое время не ухаживали, и плоды не стоили того, чтобы их собирать.
На грубом деревянном столе – из-за него и еще из-за понравившегося им камина в столовой и был снят дом – лежал текст новой пьесы и несколько книг: Блез Сандрар, Жан Жене и Марсель Пруст – Ива; «Актер репетирует», «Крылья голубки» и «Сын Америки» – Эрика.
Среди разбросанных по полу спортивных туфель, носков, белья, рубашек, сандалий и купальных принадлежностей валялся этюдник Ива. Его вещи разительно отличались от вещей Эрика, они были ярче и больше говорили о владельце.
Ив, стуча сандалиями, пришлепал в спальню.
– Ты будешь принимать душ или нет?
– Буду. Через минуту.
– Валяй. А то я мигом вернусь.
– Знаю я тебя. Смотри не надерись до чертиков с местными. – Эрик, улыбнувшись, встал.
Ив извлек из кучи на полу носки, натянул их, надел спортивные туфли и выгоревший синий свитер.
– Ah. Celui-là, je te jure[36]. – Он вытащил из кармана расческу и провел ею по волосам, правда, без особого результата – волосы вздыбились пуще прежнего.
– Я провожу тебя.
Они обошли мимозы.
– Возвращайся скорее, – попросил Эрик, с улыбкой глядя на Ива.
Ив поднял велосипед.
– Ты еще не успеешь обсохнуть, а я уже примчусь. – Он выехал через калитку на дорогу, крутя изо всей силы педали. Эрик следил за ним из сада. Солнце еще светило вовсю, особенно припекая – как это бывает на юге – перед закатом. Море уже помрачнело.
Вырвавшись за калитку, Ив больше не оборачивался. Эрик повернулся и вошел в дом.
Душевая примыкала к спальне. Эрик неуклюже возился с кранами. Сначала на него обрушился поток холодной воды, и он, с трудом переводя дух и борясь с желанием выскочить из-под ледяной струи, продолжал крутить краны, пока не достиг прямо противоположного – полил кипяток. Наконец ему удалось достичь золотой середины. Эрик намылился, размышляя, действительно ли прибавил в весе или то была очередная шутка Ива. Мышцы живота – как каменные, но он знал за собой склонность к излишнему весу и подумал, что в Нью-Йорке следует основательно заняться гимнастикой. Мысль о гимнастике, возникшая, когда он остался наедине с водой и собственным телом, по которому стекали живительные струйки, пробудила вдруг в нем давно забытые, болезненные воспоминания. Теперь, когда его изгнание, вызванное паническим бегством, приближалось к концу, включился некий боковой свет, обнаживший его подсознательные страхи.
Что это было? Страхи эти, погребенные под толщей неумолимых дней, все время подспудно бродили в нем, отравляя жизнь. Они были тем острее и мучительнее, чем меньше поддавались определению, и, подавляемые, обретали все более непристойные формы. А так как влечение к непристойности универсально, а умение смотреть в глаза действительности встречается крайне редко и с трудом поддается развитию, Эрик увяз там, откуда вела начало его интимная жизнь. И, если быть точным, его фантазии.
Фантазии эти, возникшие как любовные, незаметно сменились фантазиями насилия и унижения. Ребенком он подолгу оставался один; его мать, общественная деятельница, пропадала в клубах и на банкетах, посвятив себя речам, проектам и манифестам и навсегда вознесясь над мор