Другая судьба — страница 10 из 75

От контакта с мягкой и теплой плотью все существо Адольфа содрогнулось…

…и он проснулся.

Ему понадобилось несколько минут, чтобы привести в порядок мысли и понять, что он лежит в кровати, в съемной комнате у фрау Закрейс, а пережитая чудесная сцена была всего лишь сном: доктор Блох не приезжал за ним сегодня вечером и рука его, Адольфа, не касалась перламутровой кожи волшебного создания.

Он повернулся на другой бок, зарылся головой в подушку и, обратившись к памяти, вновь и вновь переживал сцену до самого утра.

В восторге он помчался в Академию, чувствуя, что стал другим человеком. Пусть это был только сон – в эту ночь он пережил настоящую сексуальную инициацию.

На пороге Академии он остановился, пораженный.

«Если, как я предвижу, вы снова начнете видеть сны, обещайте мне, что придете».

Неприятный холодок пробежал по спине. Окаянный докторишка сказал правду: он снова видел сны. Значит, восхитительными мгновениями этой ночи он обязан несносному коротышке, заставившему его красить свой сортир!

На урок геометрии Адольф пришел в ярости, с желанием кого-нибудь поколотить. Чары ночи рассеялись. Он работал в скверном настроении.

На перемене он вздрогнул, услышав от одного из товарищей имя врача.

Бернштейн и Нойманн, два самых блестящих студента, спорили о нем.

– Это величайший гений нашей эпохи, – утверждал Бернштейн. – Благодаря ему человечество сможет познать себя и исцелиться.

– Возможно, – отвечал Нойманн, – но я не думаю, что проникновение в подсознание сыграет на руку артистам. Оно, скорее, их уничтожит. Артиста делает невроз, невроз вдохновляет его и дает творческую энергию. Я дорожу моим неврозом и не хочу познавать себя, чтобы измениться. Я стану счастливее? Плевать: предпочитаю чувствовать себя плохо и продолжать писать. Тем более что я счастлив, когда пишу.

– Но кто сказал, что психоанализ сделает тебя бесплодным? – возразил Бернштейн. – Зигмунд Фрейд лечит человека, а не артиста.

– Как ты можешь проводить грань между человеком и артистом?! – возмутился Нойманн. – Зигмунд Фрейд играет с огнем, он слишком скор на выводы.

– Ничего подобного! Зигмунд Фрейд писал об искусстве и…

Адольф был ошеломлен. Больше всего его поразило, что два студента так запросто произносили вслух имя «Зигмунд Фрейд», как сказали бы «Рихард Вагнер» или «Иероним Босх». Неужели доктор Фрейд с улицы Берг, 18, так известен? Адольф счел его простым врачом, а он, похоже, создал теории, увлекающие интеллектуальную молодежь. По трепетному почтению, с которым остальные следили за полемикой, стало ясно, что он не единственный не знал об основополагающей роли Фрейда, – кое-кому было неведомо даже его имя.

Он не очень вникал в суть спора, но узнавал слова из разговора Блоха с Фрейдом: побуждение, невроз, подсознание, цензура…

Вернувшись в класс, он подобрался к Бернштейну и спросил безразличным тоном:

– Ты говоришь о Зигмунде Фрейде, у которого кабинет на улице Берг, восемнадцать?

– Да! – воскликнул Бернштейн. – Я мечтаю побывать там однажды! Как только накоплю денег… А ты что, знаешь его?

– Да, да, – кивнул Адольф с самодовольным видом, – он друг семьи.

Этим ответом он рассчитывал избежать дальнейших расспросов, но такой реакции Бернштейна не ожидал. Тот наконец им заинтересовался, не отпускал его до вечера, выказывал дружбу и предлагал тысячу услуг в обмен на одну только встречу с «другом семьи».

У Адольфа голова пошла кругом.

Итак, этот врач – вовсе не шарлатан, как он думал. Слишком многое говорило в его пользу: суетливое почтение доктора Блоха, явное влияние на умы, неожиданная услужливость Бернштейна, узнавшего, что Адольф знаком с Фрейдом, и – главное – сон, который ему приснился, который он помнил, первый за долгие годы…

«Если, как я предвижу, вы снова начнете видеть сны, обещайте мне, что придете».

Неотвязная, назойливая фраза все громче и отчетливей звучала в голове, и его мучила совесть.

Адольф принял решение: завтра же он пойдет туда. И сдержит обещание.

Удовлетворенный, он уснул, похвалив себя за лояльность. Впрочем, похвалы он расточал, чтобы не признаться себе, что пойдет теперь к знаменитому врачу из чистого снобизма.

Назавтра все пошло не так, как он ожидал. Фрейд был холоден, даже как будто раздосадован его веселым звонком и, невзирая на энтузиазм Адольфа, сообщившего о своем сне, как о победе, назначил ему встречу только через десять дней.

«Я ему больше не нравлюсь», – подумал Адольф, уходя.

Впрочем, с чего он взял, что вообще нравился Фрейду?

Десять дней спустя покорный и готовый к сотрудничеству Адольф явился в кабинет доктора, чтобы рассказать ему свой сон.

– Все отлично, мой мальчик, думаю, я знаю, что с вами.

Зигмунд встал и улыбнулся. Раскурил сигару и с наслаждением затянулся, демонстрируя необыкновенное дружелюбие.

– Я понял, почему вы не можете вынести вида голой женщины, не упав в обморок. И могу даже сообщить вам еще более радостную новость: через несколько минут, когда я вам все объясню, вы излечитесь.

* * *

Визиты Гитлера к Ветти стали опасно частыми. Каждый день он не меньше часа проводил в ее тесной гостиной. Выпив апельсинового чая с имбирным печеньем, Гитлер доставал картон, садился в углу, в отдалении от модели, и рисовал, рассуждая об искусстве.

– Почему бы вам не подойти чуть ближе, дорогой Дольферль? – томно стонала Ветти.

– Мотылек обжигает крылышки, если слишком близко подлетает к пламени, – неизменно отвечал Гитлер.

Ветти так же неизменно краснела и взвизгивала – она считала, что светские дамы именно так выражают свой вежливый протест, но любому, кто мог случайно проходить по коридору, эти звуки показались бы стонами любви.

Гитлер поставил условие: Ветти не должна видеть портрет, пока он не будет закончен. Он стирал, начинал заново, рвал листы, начинал заново и внось стирал, но Ветти упорно выглядела на его наброске обезьяной. Чтобы произвести на хозяйку впечатление, он сыпал словами, заговаривал ей зубы теориями об искусстве, противореча сам себе, но Ветти грел душу сам факт разговора об искусстве – возвышенного разговора, достойного гранд-дамы, – и она слышала едва ли четверть его слов.

Часто, напуская на себя таинственный вид, она обещала познакомить его со «своими мальчиками», «как-нибудь», «если он будет умницей», «паинькой», как обещают визит к святому Граалю. Гитлер пока не знал, кто были «ее мальчики» и что происходило на воскресных вечерах, которые устраивала у себя Ветти.

И вот наконец он дождался! Ветти вручила пригласительный билет с многозначительным видом, словно хотела сказать: «Не знаю, право, заслуживаете ли вы его, ну да ладно». Потом она поплыла враскачку вверх по лестнице, бедра колыхались вправо-влево: вправо – провоцируя дурные мысли, влево – отгоняя их. На площадке она остановилась и сказала Гитлеру теплым голосом:

– Оденьтесь получше, дорогой Дольферль, мои мальчики всегда очень элегантны.

В назначенный день, в пять часов, Гитлер, с комком в горле, спустился на знаменитый воскресный чай Ветти – подлинный оргазм ее общественной жизни.

Комната гудела: молодые люди, все хорошо одетые, как и предупреждала Ветти, пожалуй даже слишком хорошо, благоухающие двадцатью разными ароматами, вели с десяток разговоров одновременно, бурно, быстро, обрывочно, и, даже улыбаясь застывшей улыбкой, казалось, не вполне сосредоточивались на том, что говорили, – взгляд отвлекался на детали, которых Гитлер не улавливал. Ни дать ни взять охотники в засаде, хоть здесь не наблюдалось ни охоты, ни дичи.

Гитлера приняли хорошо. Вялые руки жали его ладонь, ему давали место на диванчике, где приходилось сидеть бок о бок с чужими людьми. Говорил он мало, ибо не выдерживал быстрого темпа беседы, и потому много улыбался.

Ветти восседала пчелиной царицей среди этого гула. Между двумя пирожными все бурно восхищались ее красотой и грацией, слишком громко смеясь каждой ее удачной реплике. Они любили ее, обожали, превозносили. Ветти, осыпанная комплиментами, согретая восторженными взглядами, расцветала, как пышная роза.

Гитлер завидовал и ревновал. Молчаливый, неуклюжий, замкнутый, не чета другим молодым людям, у которых всегда наготове и острое словцо, и лесть, что он мог дать Ветти? Их ежедневные сеансы меркли на фоне атмосферы воскресного вечера. Однажды она поймет это… как поймет и то, что художник из него никакой… она его выгонит, как пить дать выгонит.

– Дольферль? Отчего ты такой мрачный? Потерял кого-нибудь? Утрата? Разрыв?

Вернер, высокий блондин с детским ртом, уселся рядом с ним. Гитлер был слегка шокирован тем, что посторонний человек назвал его уменьшительным именем. Он не ответил, лишь снова улыбнулся. А Вернер запросто продолжил разговор:

– Чем ты занимаешься?

– Я художник.

– А, так это ты тот юный гений, о котором нам говорила Ветти?

– Правда?

– Она очень верит в твой талант. Что ты пишешь?

– Пейзажи. Улицы.

Безмятежно-голубые глаза Вернера странно блеснули.

– А обнаженную натуру?

– Да, конечно, – прихвастнул Гитлер, чувствуя, что зарабатывает очки.

– Обнаженную натуру… мужскую?

– Мужскую. Женскую. Мне нравятся обе.

Блондинчик только рот разинул от такого апломба. Он молчал несколько секунд, потом опомнился, окинул Гитлера восхищенным взглядом – мол, я умею ценить успех по достоинству – и поерзал, удобнее устраиваясь на диване. Его бедро тесно прижалось к бедру Гитлера. Он откашлялся.

– Ты знаешь «Остару»?

Вернер взял стопку журналов и благоговейным жестом положил ее на колени Адольфу.

– Хочешь рисовать для нашего журнала? Нам нужны изображения германских героев. Ты мог бы нарисовать их голыми по пояс, в дружеских схватках?

Вернер покраснел.

Гитлер не отвечал. Ему было не по себе, хотелось обрушиться на этот антисемитский листок, но он лишь спросил:

– Почему ты говоришь «наш журнал»? Его выпускаете вы, те, что тут собрались?