Другая судьба — страница 24 из 75

Гитлер ликовал вместе с толпой, с наслаждением впитывая коллективные эмоции. Он подхватывал каждый лозунг, каждую песню, присоединяя свой голос к тысячам других. Он не слышал себя – только общий громовой крик, нечеловеческий, почти металлический рев – и, крича, растворялся в нем и пропал бы весь целиком, если бы не ощущал себя царапаньем в горле. Его тело было лишь оболочкой, колыхаемой толпой, вибрирующей от движений и голосов окружающих. Он, не терпевший физического контакта, слился с огромной толпой, она наполняла его рот, уши, мозг, сердце; сдавленный, спрессованный, стиснутый, сплющенный, ослепленный, теряя равновесие, переводя дыхание, он на миг вырывался из месива тел, и оно тотчас снова поглощало его. Без удержу, без стыда, без расчета предавался он этим тысячам, потому что они были не отдельными людьми, но народом.

Гитлер находился в Мюнхене и хотел быть немцем. Пусть его родители совершили ошибку, будучи австрийцами и родив его в Австрии, Гитлер знал, что он немец. Это было единственное приемлемое, благородное, достойное его происхождение. Он не мог принадлежать к нации меньше и слабее Германии.

Толпа еще несколько раз всколыхнулась. Потом наступил покой, следующий за наслаждением. Придя в себя, все поняли, что собрание окончено, и рассеялись по улицам.

Гитлер присоединился к группе, которая распевала «Нет прекрасней в мире смерти», направляясь в таверну. Его приняли без колебаний. Достаточно разделить общий пыл, чтобы стать своим. Они пили. Говорили о ненависти к врагу. Провозглашали величие Германии. Предсказывали скорую и окончательную победу. Снова пили.

Спутники Гитлера, молодые буржуа, пылали энтузиазмом. Воспитанные в достатке, обеспеченности и привилегиях своего класса, они погибали от скуки. Они думали, что героизм остался в прошлом и в сказках и им никогда не познать упоения в бою; тоскуя по жизни, полной опасностей, они в восемнадцать лет считали себя кончеными людьми. Война вернула им будущее. Они трепетали от нетерпения. И на их долю наконец-то выпало приключение. Они пили. Война исцелила их, как чудесное лекарство. Она вернула им юность, телесную силу, кипение крови, ноги, чтобы бегать, руки, чтобы драться, стрелять, душить. Она вернула им пол – первозданный, мужской, единственный, тот, что идет в бой. Она подарила им величие, идеал, самоотверженность. Они пили. Какая разница, останутся они в живых или погибнут, – нация их уже благословила. И снова пили.

Гитлер со всем соглашался – такое у него было настроение. Однако он, в отличие от них, хотел бежать от неуверенности в завтрашнем дне, приключений, нищеты и неприкаянности.

Что делал Гитлер в Мюнхене? Повторял венскую неудачу.

Прожив четыре года в мужском общежитии, он дождался наконец, когда ему стукнет двадцать четыре года, – и смог получить отцовское наследство. По завещанию Алоиса Гитлера, оглашенному окружным судом Линца 16 мая 1911 года, ему выдали на руки восемьсот девятнадцать крон и девяносто восемь геллеров. Не предупредив товарищей по общежитию, чтобы не тратиться на отходную, он тихо исчез, вложил часть денег в билет до Мюнхена, а на остальные снял комнату на пару с коммивояжером, с которым познакомился в поезде. Получив деньги и больше ничего не ожидая от нотариусов, он не оставил адреса, надеясь таким образом ускользнуть от военной службы. Через полицейские досье австрийская администрация разыскала его в Германии. Он сказал в свою защиту, что артисту, мечтательному и увлеченному своей миссией, не до бумаг. Потом он две недели ничего не ел и отправился, шатаясь, в Зальцбургский гарнизон, где в феврале 1914-го его комиссовали по причине слабой физической конституции.

В Мюнхене он накупил почтовых открыток и снова принялся копировать. Очень скоро, побегав по ресторанам и магазинам, нашел покупателей. Галерея Стуффле на площади Максимилиана даже приняла к продаже несколько полотен, в основном из-за сюжетов – Ратуша, Национальный театр, старые рынки – и скромной цены, которую запросил Гитлер. Не думая больше об успехе, он писал, как мелкий лавочник, чтобы зарабатывать на жизнь. Им руководил голый расчет: от пяти до двадцати марок за картину, если пристроить хотя бы дюжину, выходило восемьдесят марок в месяц; если вычесть шесть марок за комнату, тридцать на еду, ибо одной марки ему хватало, чтобы поесть дважды в день, и пять на кисти и краски, у него оставалось достаточно, чтобы быть чистым, просиживать дни в кафе, читая прессу и два-три раза в месяц покупать билеты на стоячие места в опере. Когда ему хотелось помечтать, он говорил себе, что у него есть выбор на будущее – архитектура или политика. Спроси его кто-нибудь, он бы не признался, что архитектура – может быть, но не политика, потому что он знал, что не умеет говорить на публике. Но никто его не спрашивал…

Приход войны изменил его. Отравленный газетными статьями, мало говоря и много читая, он жил в мире, которого не существует – разве что в редакциях газет, мире, состоящем из простейших штрихов, по большей части политических, где Вильгельм II на «ты» с Францем Иосифом, а Людвиг III Баварский играет роль богатого кузена из провинции, где француз – империалист, англичанин – наглец, а серб жаждет крови, мире с четкими контурами и примитивными красками, схематизм которого возведен до сути, простота льстит невежеству читателя, многократное повторение выдается за истину, а движущей силой является пропаганда. Вся пресса призывала к войне, наступательной ли, оборонительной ли, и Гитлер однажды, за чашкой кофе с молоком, тоже решил, что война необходима. Он хотел ее. Потом жаждал. Потом ждал, потому что правительства медлили. Он, уклонившийся от военной службы, возликовал, ощутив смесь ожесточения и гордости за свою правоту, когда Франц Иосиф Австрийский, потом кайзер Вильгельм, потом Людвиг III Баварский послали своих солдат в бой. Война – ни больше ни меньше – была нужна, чтобы он выбрался из кокона злобного одиночества и ощутил связь с другими людьми. Война требовалась, чтобы питать его идеализм.

– Хозяин вас угощает, ребята.

Молодые люди прокричали «ура» хозяину, благодаря его за щедрость; они были слишком пьяны и не понимали, что трактирщик угощал их пивом, успокаивая свою совесть: он-то оставался в тылу.

Они обнялись на прощание, пообещав друг другу встретиться на фронте и поклявшись сообща «сожрать мозг француза». Еще раз повторили имена, чтобы не забыть. Алкоголь усиливал все – голоса, эмоции, объятия, – но он же топил все в сточной канаве забвения.

Назавтра Гитлер проснулся с головной болью, смутными воспоминаниями о вчерашнем и неодолимым желанием вернуться в этот живой и теплый мир восторженного мужского единства.

Он помчался в казарму со своим военным билетом и, воспользовавшись всеобщим смятением, попытал счастья. Сержант-рекрутер, осаждаемый толпой, сам с тяжелого похмелья, не удосужился внимательно проверить его бумаги, а Гитлер благоразумно не стал уточнять, что он австриец. С бешено колотящимся сердцем, ошеломленный удачей, Гитлер вышел на залитый солнцем двор: ему удалось записаться в немецкую армию.

Он словно заново родился. Принял крещение. Отныне он был солдатом и немцем. Он вырос в собственных глазах.

Следующие дни он провел в казарме, проходя ускоренный курс обучения. Он ходил строем. Драил душевые. Стрелял из винтовки. Лазил. Ползал. Подъем в шесть, отбой в девять, а в промежутке он отдавал все свое тело, все время и всю энергию. Вечером он получал двойной рацион: жареная свинина с картофельным салатом. Никогда он так хорошо не ел. Пока он стрелял по мишеням, но недалек тот день, когда он получит право стрелять по людям.

– Благодарение небесам, позволившим мне жить в такую эпоху! – шептал он каждый вечер, в изнеможении укладываясь на тюфяк.

* * *

Осенним вечером поезд привез в Базанкур, маленький городок в Шампани, отряд новобранцев.

Невероятное воплотилось здесь, на перроне: Адольф Г. прибыл на фронт. В последние недели, в казарме, пока из него делали солдата, пытаясь лишить личности и всякой инициативы, он все думал, что это сон, и никак не мог проснуться.

Маленький веселый вокзал выглядел как опереточная декорация. Он последним сошел на деревянные мостки.

Его товарищи замерли, прислушиваясь. Они уже различали где-то у горизонта далекие глухие раскаты – там был фронт. Едва слышный рокот. Казалось, будто тяжело дышат поля.

– Становись! В колонну по четыре!

Команды принесли едва ли не облегчение. Они перекрывали тревожный рокот. Тяжелые, подбитые гвоздями башмаки гулко стучали по дороге. За этим стуком больше ничего не было слышно. Как они могли испугаться этого слабого, почти нереального гула, который легко заглушали другие безобидные звуки? Нельзя давать волю воображению: от него весь страх.

Небо приобрело сливовый оттенок. Отряду предстояло миновать еще несколько деревень. Они шли мимо французских крестьян, которые, стоя в дверях своих домов, смотрели на них с тревожным любопытством. Равнодушно кудахтали куры. Земля становилась черной. Очертания размывались. Прежде чем совсем стемнело, отряд остановился на ночлег в сарае.

Скинув на землю мешок и оружие, Адольф жадно вдохнул густой дух сена. В этом теплом брожении к нему вернулись ощущения детства, нежного возраста беззаботности. Солдаты тоже наперебой делились веселыми воспоминаниями. Посмеялись, поели, выпили.

Но когда был дан приказ отдыхать, всю расслабленность от пива и похлебки с салом как рукой сняло. Они слышали канонаду. Низкий непрерывный рокот становился отчетливее, дробился на отдельные залпы, накатывал нервным стаккато с короткими промежутками тишины. Металлическая симфония фронта наплывала со всеми своими жуткими нюансами, своей динамикой смерти. Они долго не могли уснуть.

Назавтра их разбудило яркое солнце. В ясном небе парили жаворонки. Ничего не было слышно, кроме звуков пробуждающейся природы. Адольф спросил себя, не было ли вчерашнее капризом воображения.

Они двинулись дальше. Оставалось два часа пути до окопов. Прекрасная, благоухающая Шампань. Адольфу вспомнились долгие прогулки с матерью.